Народ понял, что в государстве два сорта денег: одни хорошие – серебряные, другие худые – медные. Медных избегали. Крестьяне не продавали за них ни хлеба, ни других продуктов, требовали серебра. А где его было взять, когда все оно в царских хранилищах?
Серебро росло в цене. За вещь, что стоила рубль серебром, нужно было платить 17 рублей медными.
Стали люди бедовать, пропадать с голоду – и крестьяне, и ремесленники, и стрельцы. Солдаты просили подаяние.
Зато бояре зажили припеваючи. Им медные деньги пришлись по нраву. Тайком скупали они дешевую медь и, сговорившись с монетчиками, чеканили для себя на монетных дворах деньги. Этими деньгами расплачивались с трудовым людом и наживались вместе с царской казной.
Глядя на бояр, и монетные мастера стали для своих нужд чеканить «воровские» деньги, а на них ставили себе каменные дворы в Москве, покупали дорогие заморские вещи, наряжали жен, покупали съестные припасы, не считаясь с. расходами.
Тут и пошли доносы царю: «Мы, твои людишки, совсем пропадаем, а бояре пузатые да монетчики воровскими деньгами богатеют».
Царь приказал своему тестю боярину Милославскому и думскому дворянину Матюшкину учинить сыск. Только ничего из этого сыска не вышло, потому что Милославский сам 120 тысяч рублей начеканил воровским способом.
Поднесли виновные ему да дьякам с подьячими, что вели сыск, богатые подарки, тем и откупились.
А доносы все шли. Тогда царь приказал пытать денежных мастеров, и те признались, что делали воровские деньги, а доходы делили с Милославским, Матюшкиным, с дьяками и подьячими. Лютой казнью казнили преступников: заживо к стене у монетных дворов прибили, руки, ноги отсекли. Имущество отобрали. На тестя же своего и на Матюшкина, с которым тоже в родстве состоял, царь только посердился.
Воровские письма
Темна безлунная июльская ночь. Тихо на московских улицах. Изредка во весь опор проскачет всадник к одной из городских застав. Должно быть, гонец государевой службы. Пешеходов не видно. Небезопасно ходить в эту пору: пошаливают воровские людишки. Ограбят, да еще и убьют. А не то в «приказ» угодишь. Начнут спрашивать, кто такой да почему ходишь. Еще и пытать станут.
Какая-то тень появилась на Сретенке. Человек. Сторожко оглядываясь, неслышно ступает босыми ногами, жмется к избам, к заборам. Прислонится – не отличишь. Низко надвинута на лоб шапка, заросло лицо густой черной бородой.
Подкрался к церкви, остановился, взошел на паперть, что-то из-за пазухи вынул. Повозился и дальше тронулся, к Лубянке. И вновь остановился у столба решеточного.
И вдруг исчез.
Скрипнула дверь в прицерковной избе. Звонарь вышел, зевнул широко, почесался, полез по скрипучей лестнице на колокольню, к заутрене звонить. Долго беззвучно раскачивал за веревку тяжелый колоколов язык. Раскачал и ударил по звонкой меди. Поплыл в воздухе могучий звук. Стали люди в домах просыпаться.
«Э-е-е-х! Да пойду я разгуляю-у-усь!..» – послышалась разухабистая песня.
То Федька Дыра, посадский кожевник, из земской приказной избы домой шел. Продержали его там, пьяного, ночь за буйство; кожу, что в ряды на продажу нес, отобрали, а утром взашей вытолкали.
«Э-е-е-х!.». – продолжал хрипло петь Федька. Остановился, обессилев от голода, выпитого накануне на последние деньги вина, и бессонной ночи, проведенной в приказном клоповнике.
К столбу прислонился. Постояв, хотел дальше идти, да вдруг щекой почувствовал: висит что-то на столбе. Пригляделся – бумага. На столбе бумага? Отродясь Федька такого не видывал.
Тем временем стало сереть, утро наступило.
Смотрит Федька – по бумаге буквы. Грамота. А что за грамота, понять не может, не обучен чтению. А знать хочется: может, царский указ какой об облегчении жизни мелких людишек.
Видит, площадной подьячий шагает, чернильница на поясе висит, бумага да перья под мышкой. Окликнул:
– Эй, православный! Иди растолкуй, что здесь сказано.
Тот приблизился, с удивлением на бумагу глядя. По ней буквы в два столбца. Подслеповато прищурился, стал вполголоса читать. И вдруг осекся, испуганно на Федьку и по сторонам оглянулся. И опять к бумаге.
Два стрельца с бердышами в руках подошли. Подьячий хотел было стрекача задать, да видит, те тоже на грамоту уставились. Стал дальше читать.
А написано в этой грамоте такое, что мурашки по спине забегали.
– Что там, люди добрые? – потянул за рукав одного из стрельцов старик с котомкой за плечами.
Стрелец только рукой махнул, ничего не ответил. А у самого глаза, что уголья, горят.
Еще четверо к столбу подошли. Толпа собралась. Задним уж не видно, что впереди делается. Слышат только от других: письмо на столбе противу бояр.
Порывались стрельцы уйти, а народ не пускает. Федька Дыра первый вскричал:
– Читай всему миру, ребятушки!
– Чита-а-а-й! – подхватили сзади.
Переглянулись стрельцы, и старший – Куземка Нагаев за бумагу взялся, от столба отодрал – воском держалась. Взобрался на кучу камня построечного, стал громко читать:
– «Изменник Илья Данилович Милославский, да окольничий Федор Михайлович Ртищев, да Иван Михайлович Милославский, да гость Василий Шорин…»
– Истинно! – закричали в толпе. Лица у всех худые, изможденные. – Мы с женками да с детишками помираем голодной смертью, а они вон какие дела задумали… Пошли, ребятушки, бояр доставать.
– К ца-а-а-рю! – кричали другие. – На изменников челом бить.
От земского приказа дьяк верхом прискакал. Письмо у Кузьмы вырвал. Хотел вон уехать, да где там, не дали. Схватили за ноги, с коня стащили, чуть было камнями не побили.
– К изменникам везешь! Сами царю отнесем!
Все к Кремлю пошли. А на Красной площади из других мест Москвы народу разного тьма собралась: тут и торговые люди, и рейтары, и хлебники, и мясники, и пирожники; деревенские, гулящие и боярские люди… На Лобном месте такие же письма читают: со Сретенской улицы, с Кожевников принесли.
Медный бунт
Затемно еще в царских службах поднялись шум и превеликая суматоха. Стучали топоры – дрова кололи. Птица разная кричала: кухонная прислуга ту, что пожирней, ловила к столу. Из погребов всякие припасы носили. Стряпухи перед печами колдовали, противнями гремели.
Был день рождения одной из царевен.
В царской пекарне пеклись именинные калачи в три аршина длиной да в четверть шириной: бояр жаловать.
В подмосковном царском селе Коломенском в тот день служили обедню. В маленькой деревянной церкви было душно от ладанного чада, пламени бессчетных свечей и дыхания людей. Протопоп, облаченный в золотую ризу, дребезжащим слабым голосом читал молитву о здравии новорожденной. Слышались вздохи и пришептыванья. Царь с семейством и бояре усердно молились.
Вдруг какое-то движение прошло в толпе. Расталкивая всех, вперед пробирался царский стряпчий Медведев. Тронул сзади за руку Илью Даниловича Милославского и что-то горячо зашептал на ухо. Испуганно задрожала борода боярина. Илья Данилович шагнул к царю, в свою очередь стал шептать:
– Батюшка государь, беда! Гилевщики-бунтовщики из Москвы пришли, противу меня и Ртищева кричат, расправы над нами от твоей милости требуют.
В гневе глянул царь в окно, увидел тьму народа всякого, что издали к селу приближалась, и тотчас гнев у него страхом сменился.
Много лет прошло, а не забыл он, как вот так же требовал разбушевавшийся народ наказания боярина Плещеева – судьи Земского приказа, что нажил богатство нечестными делами. Хотели отстоять – не вышло: взял Плещеева народ и самосудом с ним расправился.
Вспомнил это царь и приказал Милославскому, любимцу своему Ртищеву, царице, царевнам не мешкая идти в хоромы и затаиться там, а сам вышел на паперть. Подле нее уже стояла толпа.
Какой-то человек выступил вперед, держа перед собой шапку. Царь про себя приметил: ручищи что братины медные. В шапке белело снятое со столба в Москве письмо. Поднес шапку царю и проговорил негромким голосом:
– Изволь, батюшка царь, вычесть письмо перед миром, а изменников привесть перед себя.
– А буде добром не отдашь, учнем имать сами! – крикнул кто-то из задних рядов.
Алексей вскипел было от такой дерзости, да сдержался. Дряблые щеки покраснели. Решил на хитрость пойти. Прочитал письмо и обещал сразу же в Москву ехать для сыска, а сам незаметно приказал стрельцов в Коломенское вызвать. Не поверил ему народ, помнил поблажки Милославскому. Один мужик держал царя за пуговицу, не пускал, требовал обещания учинить суд боярам Милославскому и Ртищеву.
Тихо, ласково увещевал царь толпу, ждал из Москвы стрелецкие полки. А как увидел их издали, куда девался смиренный вид, кровью глаза налились у «тишайшего», ногами затопал, закричал тонким голосом:
– Хватайте гилевщиков, вяжите их, рубите.
Стольники царские, стряпчие, дворяне и стрельцы бросились на безоружных. Началась расправа.
Жестоко поплатился народ, искавший справедливости у царя.
Многих насмерть забили на месте. По царскому приказу 500 человек вдоль примосковских дорог повесили, а также в Москве – на Лубянке да на Болоте. Большая часть была связана, посажена на баржи и потоплена в Москве-реке.
Всех оставшихся в живых участников восстания или заподозренных велено было заклеймить: на левой щеке раскаленным железом поставить «буки» – начальную букву слова «бунтовщик».
Но не успокоился на этом царь. Хотелось найти тех, кто писал «воровские» письма. Приказал у всех грамотных в Москве и других городах сличить почерки с теми письмами. Однако ж не нашли виновных.
Хоть и жестоко расправился царь с восставшими, но обращение медных денег прекратил: увидел, что не пополняется, а скудеет казна от порченых денег. Главное же – гнева народного испугался. И не один он: и царица, и бояре некоторые долго с той поры хворали.
Представители
Да знает каждый, кто желает знать об этом: бумаги лоскуток отныне ста монетам равняется в цене.
Гете. «Фауст».
И вот, наконец, бумажки вместо благородного металла! Человечество пришло к бумажным знакам, заменяющим деньги.
В самом деле, какая разница, будет ли работа оплачиваться золотом или такими знаками? Лишь бы эти знаки, в свою очередь, принимали в уплату налогов, за квартиру, за товары в магазине. Люди не испытывают от этого никаких неудобств. Наоборот, бумажные деньги легки, их удобно носить с собой; если они пришли в негодность, их просто заменить новыми, потому что они дешевы в изготовлении.