Хроника трагического перелета
Scan: AAW
OCR, правка: Андрей Мятишкин
Аннотация издательства: Эта историческая повесть стала последней книгой Станислава Токарева. В ней он рассказал о А. Васильеве, С. Уточкине. М. Ефимове, Н. Попове и других первых русских спортсменах — пилотах.
В центре событий произведения, изложенных очень эмоционально и своеобразно по форме, — сверхдальний рекордный перелет Петербург — Москва.
А по набережной легендарной
Приближался не календарный —
Настоящий Двадцатый Век.
Глава первая
Часу примерно в четвертом пополудни дождь, то кропивший, то внезапно хлеставший столицу Российской империи, наконец стих. Впрочем, дорогу, ведущую в Коломяги, изрядно развезло. Чавкали копыта лошадей, взрывали грязь колеса экипажей. Публика, не имевшая средств на наем извозчиков, тем более авто, добиравшаяся до Новой Деревни от Приморского вокзала паровиком, выходившая на станции «Скачки» — и далее способом пешего хождения, — еле вытаскивала из коричневой жижи соскакивающие галоши.
Вечерело, однако не темнело: на дворе стоял июль, и ночи хоть не белые были уже, но, как называли их петербуржцы, серые. Очистившееся небо было перламутрово. В десятом часу вечера на аэродроме товарищества «Крылья», более известном как Комендантский и являвшем продолжение Коломяжского скакового поля, у поставленного перед первым ангаром, накрытого белой скатертью стола священник Николаевской Чернореченской церкви о. Алексей Грацианов отслужил напутственный молебен для странствующих и путешествующих. Звучал стройный хор певчих.
Пилоты, иные уже облаченные в кожаные свои костюмы (те, кто моложе и, следственно, нетерпеливей), другие же пока в цивильном, крестились, держа — одни на полусогнутой левой руке, подобно кавалергардским каскам или гусарским киверам, — шлемы, другие, в опущенной, — традиционные кепи.
Мысли их обращены были, даже если кто нетверд в вере, пусть не к Отцу небесному, но уж к небу — у всех. Возносясь ввысь на своих аппаратах, они знали, что с этого мига их жизни в руце Божьей, равно как в железном кулаке двигателя внутреннего сгорания. Слава те, Господи, разведрилось, поливай такой дождище, как вчера, аппарат из ангара не выведешь — парусина крыльев тотчас намокнет, отяжелеет так, что не взлетишь. Но разведрилось. Казалось даже, что солнечно, — может, от желтизны некрашеных срубов трибуны. Или бронзы, которой отсвечивали вдали мачтовые сосны Удельнинского парка.
Однако вкруг все вновь тускнело. Из — за Лахты, от болот, тянулся легкий покамест туманец.
Звуки хора певчих на миг заглушились татаканьем мотора. Военный пилот штабс — капитан Самойло заторопился, благо туман не загустел, взлететь, взять курс на Гатчину. Авиаторы проводили его взглядами — он — то успел, ему пока ничего не грозило. Впрочем, ему с ними тринадцатью (считая пассажиров двухместных «фарманов» — ах, число несчастливое) было не по пути.
Особенная тишина, наступившая после того, как прозвучало «аминь», вскоре огласилась отрывистыми потрескиваниями, чихом непроспавшихся моторов. Далеко было еще до трех пополуночи, часа старта, но волнение давало себя знать. По тропкам меж ангарами, оскальзываясь, пробирались механики, кто — то у кого — то просил одолжить французский гаечный ключ…
* * *
Теперь все в тех местах Ленинграда выглядит по — иному, там новый жилой район на 200 000 жителей. Но не одним воображением воссоздает автор давние картины. Мне описал их в своем послании чуть дрожащим, но старательным каллиграфическим почерком старый петербуржец, петроградец, ленинградец Евгений Сергеевич Салтыков. Определение «старый» нельзя отнести к внешнему его виду и манере держаться. Двухметроворостый статный сухощавый мужчина, бывший загребной одной из лодок Императорского яхт — клуба, принимая нас с женой, на ее непосредственное «меня зовут Таня» слегка прищелкнул каблуками, склонил расчесанную на пробор голову и рекомендовался неожиданно и весело: «А меня зовут Женя». В бытность гимназистом Евгений Сергеевич явился непосредственным свидетелем того, о чем поведано выше и предстоит еще поведать. Да и живет Евгений Сергеевич именно там — на улице, называемой по — старому Аэродромной. На той улице есть памятный камень, обозначающий место гибели корпуса корабельных инженеров капитана Льва Макаровича Мациевича, ставшего 24 сентября 1910 года первой жертвой русской авиатики.
* * *
Эту повесть, в которой документально, иной раз по крохам восстановленная истина мешается с вынужденным домыслом, версией, следовало бы предварить пояснением для будущего читателя. Так вот оно.
* * *
Речь идет о происшествии кратком, которое само по себе заняло лишь пять дней в июле 1911 года, начиная с трех пополуночи, когда пушечный выстрел обозначил, что старт перелета Санкт — Петербург — Москва открыт. Кратком, сегодня уже полузабытом. Лишь в справочных изданиях упоминаемом несколькими строками. Однако при тщательном рассмотрении понимаешь, что в крошечном осколке мозаичного зеркала, которое представляла общественная жизнь страны, отразилась она вся. И без описания других, вроде бы не связанных непосредственно с перелетом, но влиявших на него событий, упоминания множества лиц, цитирования их мнений, вынужденного подчас спора автору не обойтись.
Оказывается, мало прочесть много книг. Перелистать ломкие от времени, словно подпаленные по краям страницы множества газет и журналов тех давних лет…
Как славно было бы перенестись туда. Не сегодняшними глазами немолодого человека конца XX столетия, для которого полет в Москву из Ленинграда — всего лишь час (подъем реактивного лайнера до высшей, заоблачной точки траектории и спуск, как с горки, и забота, достать бы такси), но глазами другими. Моего отца. Восхищенными, мальчишескими. Шестнадцатилетний ученик Тверского реального училища, сын местного счетовода, не мог не быть на той поляне, на северной окраине города, и похожие на птиц монопланы или бипланы, подобные тоже птицам, однако волшебно плывшие по воздуху прямо в своих клетках, непременно вызывали в нем восторг…
Жилочками, кровью, в них бившейся, я связан с ним, и память сердца, кажется, наделяет меня неким прозрением. Но мальчик горд был тем, что ему предстоит жить в век пара и электричества, будущий его сын, дни которого продлятся намного больше, чем отца, доживает век расщепленного атома, измученной природы. Как совместить, сфокусировать две эти точки зрения?..
Стихотворные строки, избранные эпиграфом, удивляют не одной лишь точностью характеристики упомянутого места действия («набережная легендарная» — это, конечно же, Черная речка, близ которой, за огородами Мякишева, делал последние шаги к барьеру великий поэт). Царскосельская гимназистка Аня Горенко, будущая Анна Ахматова, наверное, тоже видела над головою аппараты тяжелее воздуха. Строки поражают даром юношеского провидения: конечно же, «не календарный — настоящий Двадцатый Век» приближался по мере приближения идущих и едущих к Комендантскому аэродрому, где крепчал гул моторов.
Опасаясь показаться банальным, автор упомянет все — таки, что не он нашел тему — она его. В какой — то моей журналистской работе промелькнула фраза «Люблю читать спортивные журналы давних лет». И через несколько дней ко мне деликатно — деликатность, скромность были врожденными свойствами его