землю, я бы на тебя посмотрел...
Люля пыталась зайти с другого конца.
– Бог посылает тебе испытания, – рассуждала Люля. – Бог испытывает тех, кого любит...
Месяцев холодно смотрел и говорил:
– Оставь Бога в покое. Ты даже не знаешь, как его зовут.
Люля терялась и думала: а в самом деле, как его зовут? Иисус. Но это сын Божий. А самого Бога – как зовут?
Они как будто оказались на разных берегах, и Месяцев не хотел никаких мостов. Люля чувствовала: время вокруг них остановилось и загустело, как янтарь. А она сама – как муха в янтаре. Все кончилось тем, что она купила финскую морозильную камеру на сорок килограммов и, уезжая за океан, полностью забивала ее продуктами: мясо, рыба, птица, грибы, мороженые овощи, фрукты и ягоды. Все витамины. Этой морозилки хватало на несколько месяцев. Можно жить, не выходя из дома. И даже небольшую гражданскую войну можно пережить с такой морозилкой.
Месяцев постепенно отошел от исполнительской деятельности. Пятьдесят лет – хороший возраст. Но он уже сказал свое слово и теперь мог только еще раз повторить то, что сказал. Выросли новые, тридцатилетние, и шумно рассаживались на пиршестве жизни. У них был свой стол.
Месяцева все чаще приглашали в жюри. Он больше представительствовал, чем играл. Когда приходилось давать концерты, он вспахивал пальцами клавиатуру, но думал о своем. Шел, как самолет на автопилоте. Программа задана, долетит и без твоего участия. И бывал рад, когда возвращался домой в пустую квартиру.
Он научился жить один и привык к своему одиночеству. И даже полюбил его. Люди мешали.
Однажды среди бумаг нашел листок со стихами Алика.
«Пусть руки плетьми повисли и сердце полно печали...»
Месяцев не понимал поэзии и не мог определить: что это? Бред сумасшедшего? Или выплеск таланта? Алик трудно рос, трудно становился. Надо было ему помочь. Удержать. Жена этого не умела. Она умела только любить. А Месяцев хотел только играть. Алик наркоманил и кололся. А Месяцев в это время сотрясался в оргазмах. И ничего не хотел видеть. Он только хотел, чтобы ему не мешали. И Алик шагнул в сторону. Он шагнул слишком широко и выломился из жизни.
Когда? Где? В какую секунду? На каком трижды проклятом месте была совершена роковая ошибка? Если бы можно было туда вернуться...
Когда становилось невмоготу, Месяцев покупал коньяк и шел к Льву Борисовичу.
Лев Борисович в последнее время увлекся фотографией, и на его стенах висели храмы, церквушки, старики, собаки, деревья.
Пили коньяк. Все начинало медленно кружиться по кругу.
– Я сломан, Лева, – сознавался Месяцев. – У меня как будто перебита спина.
– Почему? – Лев Борисович поднимал брови.
– Меня покинули сын, талант и любовь.
– У меня никогда не было ни детей, ни таланта. И ничего – живу, – комментировал Лев Борисович.
– Если бы я не прятал его от армии, если бы он пошел в армию, то остался бы жив...
– Или да, или нет...
– В тот день он сказал: дай денег. Если бы я дал ему деньги, он пошел бы на день рождения. И все бы обошлось...
Дальше Лев Борисович знал: Месяцев расскажет о том, как он выгнал Алика, как Алик попятился и ударился плечом о косяк и как ему было больно.
– Сейчас уже не больно. – Лев Борисович покачал головой.
– Он сказал: «Уйду, уйду...» И ушел навсегда.
Месяцева жгли воспоминания. Он говорил, говорил, чтобы не так жгло. Облегчал душу. Но зато нагружал душу Льва Борисовича. Лев Борисович искренне сострадал другу, но в конце концов научился противостоять нагрузке. Он как бы слушал вполуха, но думал о своем. Уезжать ему в Израиль или нет?
С одной стороны, туда переехали уже все родственники и на пенсию можно прожить безбедно. Овощи и фрукты круглый год. Апельсины стоят копейки. Вообще ничего не стоят. А с другой стороны, Израиль – провинция, как город Сухуми с пальмами. Все говорят только про деньги. И дует хамсин, какой-то мерзкий суховей. И вообще – он русский человек, хоть и еврей.
– А как ты думаешь? – спросил Месяцев. – Могла лавина придавить Алика?
Лев Борисович очнулся от своих мыслей.
Глаза у Месяцева были ждущие, острые, мученические. Надо было что-то ответить, но Лев Борисович не слышал вопроса. Отвлекся на свой хамсин.
– Что? – переспросил он.
Месяцев понял, что его не слышат. Он помолчал и сказал:
– Ничего. Так...
Старая собака
Инна Сорокина приехала в санаторий не за тем, чтобы лечиться, а чтобы найти себе мужа. Санаторий был закрытого типа, для высокопоставленных людей, там вполне мог найтись для нее высокопоставленный муж. Единственное условие, которое она для себя оговорила, – не старше восьмидесяти двух лет. Все остальное, как говорила их заведующая Ираида, имело место быть.
Инне шел тридцать второй год. Это не много и не мало, смотря с какой стороны смотреть. Например, помереть – рано, а вступать в комсомол – поздно. А выходить замуж – последний вагон. Поезд уходит. Вот уже мимо плывет последний вагон. У них в роддоме тридцатилетняя женщина считается «старая первородящая».
Замужем Инна не была ни разу. Тот человек, которого она любила и на которого рассчитывала, очень симпатично слинял, сославшись на объективные причины. Причины действительно имели место быть, и можно было понять, но ей-то что. Это ведь его причины, а не ее.
В наше время принято выглядеть на десять лет моложе. Только малокультурные люди выглядят на свое. Инна не была малокультурной, но выглядела на свое – за счет лишнего веса. У нее было десять лишних килограмм. Как говорил один иностранец: «Ты немножко тольстая, стрэмительная, и у тебя очень красивые глаза...»
Инна была «немножко тольстая», высокая крашеная блондинка. Волосы она красила югославской краской. Они были у нее голубоватые, блестящие, как у куклы из магазина «Лейпциг». Время от времени она переставала краситься – из-за хандры, или из-за того, что пропадала краска, или лень было ехать в югославский магазин, – и тогда от корней начинали взрастать ее собственные темно-русые волосы. Они отрастали почти на ладонь, и голова становилась двухцветной – половина темная, а половина белая.
Сейчас волосы были тщательно прокрашены и промыты и существовали в прическе под названием «помоталка». Идея прически состояла в следующем: вымыть голову ромашковым шампунем и помотать головой, чтобы они высохли естественно и вольно, без парикмахерского насилия.
Одета Инна была в белые фирменные джинсы и белую рубаху из модной индийской марли и в этом белом одеянии походила на индийского грузчика, с той только разницей, что индийские грузчики – худые брюнеты, а Инна – плотная блондинка.
Войдя в столовую, Инна оглядела зал. Публика выглядела как филиал богадельни. Старость была представлена во всех вариантах, во всем своем многообразии. Средний возраст, как она мысленно определила, – сто один год.
Инна поняла, что зря потратила отпуск, и деньги на путевку, и деньги на подарок той бабе, которая эту путевку доставала.
Инну посадили за стол возле окна на шесть человек. Против нее сидела старушка с розовой лысинкой, в прошлом клоун, и замужняя пара. Он – по виду завязавший алкоголик. У него были неровные зубы, поэтому неровный язык, как хребет звероящера, и привычка облизываться. Она постоянно улыбалась, хотела понравиться Инне, чтобы та, не дай Бог, не украла ее счастье в виде завязавшего алкоголика с ребристым языком. Одета была как чучело, будто вышла не в столовую высокопоставленного санатория, а собралась в турпоход по болотистой местности.
Завтрак подавали замечательный, с деликатесами. Но какое это имело значение? Ей хотелось пищи для