не выросли сверх пропорции. Вижу, что кругом меня что-то мечется, снует, кружится, и в сердце своем говорю: «Господи! сохрани мою невинность! пошли мне глаз слепоту, языка онемение, ума оглупение и чувств помрачение! И да пребуду вовеки блажен!» И как только проговорю это — все наваждение сейчас как рукой снимет!

Но повторяю: чтобы достигнуть этого, нужно или особенно счастливое стечение обстоятельств, или геройство, а так как и то и другое не всегда являются к нашим услугам, то людское легкомыслие ухитрилось придумать другой, переходный афоризм, который до некоторой степени поправляет упомянутый выше недостаток. Афоризм этот гласит так: «Взирай, но взирай с рассмотрением!» По-видимому, тут заключается логическая бессмыслица, ибо невозможно в одно и то же время быть легкомысленным и рассматривать, то есть все-таки отчасти рассуждать. Но, в сущности, это вовсе не такое мудреное дело, как можно заключить с первого взгляда, ибо, для облегчения его, существуют такие каталоги, в которых подробно поименовываются предметы, на которые с легкомыслием взирать не возбраняется. Конечно, такого рода каталоги покаместь существуют еще только в сердцах легкомысленных людей, но будем надеяться… Будем надеяться, что публицистика наша, разработавшая на своем веку столько важных афоризмов, не оставит и этой важной статьи без внимания и что, со временем, мы получим совершенно полное руководство, которое на вечные времена обеспечит наше легкомыслие от всяких случайностей. Воображаю я, сколько разойдется изданий этого руководства в течение нескольких часов! Сколько глупцов вдруг почувствуют себя мудрецами, единственно потому, что у них будет в руках книжка, которая оградит их от всяких посягательств против легкомыслия!

Теперь, по заведенному порядку, мне надлежало бы привести здесь несколько биографий знаменитых мужей, которые наиболее прославились своим легкомыслием, но я оставлю эту интересную работу до другого раза и спешу изложить кратко практические результаты, которые принесло наше легкомыслие и выработанные им жизненные тезисы.

Главнейший результат заключается несомненно в том, что нас никто ни в чем не застал. Это устраняет от нас всякие подозрения и вселяет к нам неограниченное доверие. Взирая на нас, всякий говорит: оставим их в покое, потому что это подлинно те самые люди, у которых мысли мелькают в голове, точно мухи в безграничном пространстве воздуха.

Второй результат — невозмутимое спокойствие совести. Совесть питается сознанием, сознание требует умственной сосредоточенности. Но когда мысль приобретает форму и свойства мухи, то ясно: и сознание и совесть могут оставаться вполне от тревог свободными.

Оба эти результата естественно ведут к третьему — к долговечности. Ничто так не способствует пищеварению, не утучняет, не укрепляет нервы, как легкомыслие. Я знаю стариков, которые по три века чужих заели, единственно благодаря тому, что их никто ни в чем не застал и что совесть их никогда ничем не тревожилась. Знаю много таких и из молодых, которые обещают представить собой экземпляры здоровья несокрушимого. Таким образом, и маститая старость, и полная бодрости юность соединяют свои усилия, чтобы показать нам: в первом случае — пример легкомысленной долговечности, во втором — надежду на оную.

Четвертый результат — величие, то есть апофеоз.

Не имея сзади никакой ноши, мы можем смело говорить, что наше будущее свободно и что мы находимся в положении человека, у которого всегда под руками гладкая доска, принимающая какие угодно каракули. Пускай сомнения, тревоги и тоска останутся уделом тех, чье будущее неясно и скомпрометировано прошедшим. Наше будущее принадлежит нам, потому что оно ничем не скомпрометировано назади и ни в чем не предвидит для себя стеснения впереди. Будем же твердыми в легкомыслии, ибо в нем заключается та драгоценная творческая сила, которая утучняет тела, способствует пищеварению и придает нашим действиям тот характер восторженности, который составляет предмет удивления и зависти современников.

ИТОГИ

ГЛАВА I

В мундирной практике всех стран и народов существует очень мудрое правило: когда издается новая форма, то полагается срок, в течение которого всякому вольно донашивать старый мундир. Делается это, очевидно, в том соображении, что новая форма почти всегда застает человечество врасплох. Что такое мундир? имеет ли он корни в прошедшем? есть ли у него задатки, по которым можно было бы сделать предположения насчет его будущего? — Ясно, что ответ на эти вопросы может быть только отрицательный, а из этого уже само собой следует, что нового мундира, хотя бы он был весь шитый, ни предвидеть, ни приготовиться к воспринятию его в будущем невозможно. А потому попечительные начальники и рассуждают: пускай, мол, добрые люди донашивают старые мундиры, покуда умы еще недостаточно окрепли для воспринятая новых. А для того чтобы возмужание умов совершалось неукоснительно, назначают, по усмотрению своему, неотяготительные сроки, по истечении которых новая форма уже окончательно делается обязательною.

Такова цель упомянутого выше правила, но не таково, к сожалению, применение его на практике. Тут оно встречается с такими затруднениями, которые совершенно извращают его смысл и даже оттесняют на задний план самый вопрос о мундирах.

Покуда длится процесс водворения новых мундиров, в обществе происходит временное замешательство, вообще свойственное эпохам мундирного возрождения. Солидные люди (консерваторы) жадно хватаются за опубликованные сроки и отстаивают свои права; люди легкомысленные (прогрессисты), напротив того, спешат как можно скорее щегольнуть новыми погонами. Прогрессисты уже реют по улицам, облитые лучами вновь вышитых воротников, тогда как консерваторы уныло, но упорно влачат свое существование, устремляя все помыслы к сокращенным или удлиненным фалдам, с которыми росло, воспитывалось и укреплялось их внутреннее мундирное чувство. Прогрессисты, «в надежде славы и добра», бегут вперед, убежденные, что новым мундирам конца не будет, а консерваторы (они же ретрограды) покачивают головами, иронизируют и по временам даже почтительно огрызаются. «Укоротим фалды! упростим лацкана! — и впереди нас ждет блаженство!» — восклицают прогрессисты. «Тише! не вдруг укорачивайте! помните, что еще может наступить час удлинения — и благо будет тому, кто не до конца себя окургузит!» — предостерегают консерваторы.

Завязывается обмен мыслей, в котором главную роль играет вопрос: дозрели мы или не дозрели? Прогрессистам вопрос этот, конечно, кажется несерьезным, но по той настойчивости, с которою он поддерживается консерваторами, опытный наблюдатель уже угадывает, что он поставлен недаром. Мало того: знатоку человеческого сердца может показаться, что даже в самую минуту постановки вопроса можно уже провидеть и формулировать предстоящее его разрешение.

Такие знатоки человеческого сердца составляют явление очень прискорбное. Когда окрест царствует или безграничный энтузиазм, или худо скрываемое озлобление, как-то странно встретиться с человеком, который на вопрос: «какой из двух мундиров лучше?» — отвечает: «оба лучше», и на этом прекращает разговор. Во-первых, этот ответ ни с чем не сообразен; во-вторых, он заключает в себе косвенное отрицание мундирного принципа вообще. Можно порицать, но не отрицать. Изложите ваши соображения, подвергните критике кантик за кантиком, пуговицу за пуговицей и, ежели хотите, не оставьте даже канта на канте, пуговицы на пуговице — все это выслушается со вниманием, даже с трепетом. Но отвечать: «оба лучше» — это значит смеяться над тем, что наиболее дорого и священно; это значит ни во что считать самый факт возрождения.

Нет ничего обиднее для человека, как внезапные откровения, с помощью которых он приходит к уразумению ничтожества интересов, дотоле занимавших в его жизни громадную роль. Он суетится, выходит из себя, просит разрешить дело по существу — и вдруг ему навстречу ответ: нет тут никакого дела, а следовательно, нет и существа его. Иногда он сам собой доходит до подобных откровений: иногда они приходят к нему извне. В первом случае он ожесточается против самого себя (шутка сказать! целую жизнь носил мундир в своем сердце и вдруг узнал, что это только мундир — и ничего больше); во втором — еще более ожесточается против внешней причины своего невольного отрезвления. Он чувствует себя уязвленным и поруганным; он не может опомниться от негодования; он усматривает злостность и преднамеренность; он считает, наконец, себя вправе потребовать отчета…

— Какая же ваша доктрина? не увертывайтесь! говорите! мы взвесим, обсудим, и ежели найдем в ней полезные стороны, то примем их во внимание! — вопиет он, постепенно переходя от изумления к угрозе.

И ежели содержание ответа все-таки останется то же, то есть что насчет мундиров всякие доктрины представляются излишними, то этого достаточно, чтоб вырвать вопль негодования из всех сердец.

И вот вопрос о мундирах вступает в новую фазу, или, лучше сказать, он даже как бы отстраняется, чтобы дать место вопросу более существенному — вопросу об отрицании и отрицателях.

Этот последний, по утвердившемуся в обществе мнению, служит единственным препятствием, вследствие которого все прочие вопросы медленно подвигаются вперед, а некоторые даже чахнут в самую минуту своего возникновения. В самом деле, что такое отрицание? — Это непризнание самого существа тех вопросов, которые занимают того или другого индивидуума. Но этого мало: отрицание есть в то же время и непризнание полезных свойств, предполагаемых в деятельности тружеников, которые корпели над разрешением упомянутых вопросов и лелеяли их.

Все в мире создается потихоньку и помаленьку — на этом сходятся и прогрессисты и ретрограды, с тою только разницей, что одни, в сфере предприимчивости, идут на вершок дальше, другие — на вершок короче. В обоих случаях область человеческой деятельности встречается с бесчисленным множеством перегородок, и чем меньше захватывает вширь, тем прочнее и надежнее кажутся те закладки, которые полагаются в основание самому делу. Один выдумывает пуговицу, другой — кантик, третий — воротник; смотришь — ан когда-нибудь и целый мундир выйдет. Поступать таким образом повелевает благоразумие, советует самый закон преуспеяния. И все действующие на поприще преуспеяния так именно и поступают, то есть: спорят, обмениваются мыслями, подвергают критике ту или другую подробность, а в случае крайности даже озлобляются и предают друг друга осмеянию. В результате оказывается прогресс, то есть пуговица, погон.

Отрицатели относятся к подобному образу действий сомнительно, то есть не отвергают его прямо, а проходят молчанием. Вот это-то молчание и оскорбляет, ибо оно затрогивает не столько самое изобретение, сколько изобретателя. Самое резкое противоречие прощается охотнее, нежели молчание, потому что противоречие все-таки ставит оппонента на одну доску с вопрошателем. Напротив того, молчание устраняет самый предмет спора, ставит возбуждающего вопрос в положение человека, который сгоряча подает руку и вместо пожатия встречает пустое место. Inde ira.[6] «Какие же ваши доктрины по сему предмету?» — будет настаивать разогорченный возбудитель вопросов, и ежели ответ последует уклончивый, то не ограничится простым приставанием, а сочтет себя вправе подвергнуть отрицателя тщательнейшему исследованию.

Тем не менее к исследованию приступается не без оговорок, в числе которых первое место, разумеется, отводится общему благу. Прежде всего выступают вперед затруднения, встречаемые при разрешении вопросов жизни, вследствие досады, негодования и других преград, возбуждаемых отрицательным отношением к этим вопросам. «Опомнитесь! что вы делаете! Ведь вы, сами того не понимая, поддерживаете распространителей обскурантизма, врагов прогресса!» — взывают прогрессисты. «Вот он, настоящий-то прогресс! вот он к чему приводит — к равнодушию!» — хохочут в свою очередь консерваторы и ретрограды, умышленно смешивая заблудших овец, случайно отторгнувшихся от их стада, с людьми, скромно идущими в стороне и скромно делающими свое скромное дело. Затем очень видную роль играет и то соображение, что вся эта масса отрицателей, которая держит себя безучастною свидетельницей мундирного возрождения, есть масса совершенно потерянная для дела, ибо в то время как сеятели и деятели хлопочут и выбиваются из сил, одни «отрицатели» безмолвно проходят мимо и не хотят ударить пальцем о палец. «Что было бы, если б каждый из этих людей выдумал по пуговице, хотя по одной пуговице! какая масса добра! какой свет! какое довольство!» — вопиют прогрессисты. «Что было бы, если б каждый из этих людей употребил свои способности на защиту хотя одной старой пуговицы, — только одной!» — в свою очередь взывают ретрограды. И в результате этих обоюдных воплей — вопрос: «какая же ваша доктрина?»

Этот мучительный вопрос повторяется постоянно, и постоянно же остается без ответа. Безответность, в свою очередь, заставляет предполагать одно из двух: или что у отрицателей совсем нет никаких доктрин, или что они имеют какие-то доктрины, но не хотят о них повествовать.

Первое предположение, по-видимому, самое выгодное для обеих сторон. Для допрашивающей стороны оно выгодно потому, что ежели «отрицатель» не имеет своих собственных выдумок, то, стало быть, и опасаться его нет надобности. Это не отрицатель, а, напротив того, оплот. Для допрашиваемой стороны оно выгодно потому, что ежели предположение о

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату