– И пользовались взаимностью?
– Нет. Теперь могу точно сказать – нет.
– Почему?
– Я с женой развелся. Родной сын стал чужим… по моей вине. В мои-то годы по общежитиям стенки тру. Квартиру жене оставил, машину, барахло… пропади оно пропадом! Не подумайте, что жалко, нет. Просто констатирую факт. Не знаю, поймете ли. Все из-за нее… Замуж обещала. Договорились, чтобы все по закону… Финал вам известен – ушла, ни слова, ни полслова… Уеду я отсюда. Вот, – показал на бумажный листок, – заявление буду писать.
– А если ее нет в живых? Такой вариант имеет место в ваших умозаключениях?
– Тогда тем более уеду. Просто не смогу здесь жить. Да только я вам уже говорил: жива она, уверен.
– Откуда у вас такая уверенность?
– Не знаю. Вот здесь, – прикоснулся к груди, – только горечь. Горечь разбитых надежд. А боли, той самой, которая нестерпима, когда теряешь близкого, любимого человека, нет. Нет!
– Но что же, дай бог, как говорится… Возвратимся в мир неприятных реалий. В каких отношениях вы с Осташным?
– А… Вам и это известно… – Юрков в который раз зашарил по карманам. – Вот голова садовая, забыл в кабинете… Нормальные отношения. По крайней мере, с моей стороны. И вообще я к сплетням не прислушиваюсь.
– Ну а как вам Рябцев?
– Что, и этого… прилепили? – удивился Юрков. – Ну знаете ли! Это уж слишком. Рябцев – темная лошадка. Сколько будешь погонять, столько и въедешь. Но чтобы… Не-ет, исключено.
– Я не в том смысле… Вы меня неправильно поняли. Насколько мне известно, в тарном цехе считалось правилом оплачивать сверхурочные работы из какого-то 'премиального фонда'. И по моим данным этим занимался лично Рябцев. Вам что-нибудь об этом известно?
Какая-то неуловимая перемена произошла в Юркове. Исчезла вялость и отрешенность, черты лица жестче, взгляд заострился. Неторопливо пригладив густые короткие волосы цвета созревшей пшеницы, Юрков ответил:
– Нет.
Его курносое круглое лицо вдруг покрылось неярким румянцем, большие голубые глаза спрятались в тенях длинных, словно выгоревших на солнцепеке ресниц.
– Подумайте, Петр Петрович. Это, представьте себе, очень серьезно.
– Я уже сказал – об этом ничего не знаю.
– Что ж, на нет и суда нет… Вспомните, пожалуйста, среди знакомых Басаргиной вам не встречались… – Калашников постарался как можно точнее обрисовать тех двух мужчин, о которых рассказывала Терехина.
– Таких не знаю, – Юрков думал недолго. 'Неубедительно, Петр Петрович, неубедительно… -
Калашников был уверен, что Юрков ответит именно так. – Излишняя щепетильность тоже порок. Особенно если это касается дел не только личных. Впрочем, к этому мы возвратимся несколько позже…'
– И последних два вопроса. Постарайтесь ответить на них поточнее.
– Постараюсь… – видно было, что Юрков раздражен. – Меня интересует вечер четырнадцатого и ночь с четырнадцатого на пятнадцатое. Нами установлено, что именно в этот временной промежуток исчезла Басаргина. И мне хотелось бы знать, где находились вы в это время. Только не нужно убеждать меня, что вы преспокойно почивали в общежитии. Это не соответствует истине, в чем мы уже убедились.
– Не понял… – Юрков побагровел. – За мной… следили? Это… Это знаете, как называется?!
– Никто нам такого права не давал, но справки соответствующие навели. А все это называется очень коротко – алиби.
– Вы… меня… подозреваете? – лицо Юркова пошло красными пятнами. – Меня?!
– Петр Петрович, мы с вами не институтки, аристократическим манерам не обучены, так что будем называть вещи своими именами. И попрошу – притом настоятельно! – ответить на мой вопрос.
– А если я не буду отвечать?
– Тогда придется занести вас в графу подозреваемых.
– Но как можно… Ведь я… Ведь Варя…
– Можно, Петр Петрович, можно. Вот это и есть оборотная сторона нашей работы, которая и нам, представьте себе, тоже не по душе. А по поводу того, что вы очень любите Варвару Басаргину – вы это хотели сказать? – и что вам даже в голову не пришло бы причинить ей боль, не говоря уже о худшем, я могу ответить: в нашей практике такое случалось.
– Боже мой… Боже мой… – Юрков, обхватив голову руками, застонал. – Это нонсенс…
– Успокойтесь, Петр Петрович. В конце концов, если вопрос вам так неприятен, можете не отвечать.
– Нет, почему же, я скажу. Тот вечер я провел в ресторане с компанией приятелей. Так что в свидетелях недостатка не будет.
– В котором часы вы ушли из ресторана?
– Кажется, в половине одиннадцатого. Может, раньше…
– Ну и что дальше?
– Не помню… Я был пьян. Кого-то провожал, потом бродил по городу…
– До утра?
– Да, до утра!
'Чересчур поспешно. Вопрос и впрямь не из приятных, но не настолько, чтобы так нервничать…'
– Не очень убедительно, Петр Петрович.
– Но я действительно гулял по городу почти всю ночь!
– Кто-нибудь может это подтвердить?
– Не знаю… Знакомых не встречал…
– Хорошо, пусть так. Тогда вам придется вспомнить, кого вы провожали, куда и в котором часу распрощались?
– Я же вам говорю: был пьян! Не помню!
– Вот что, Петр Петрович, давайте пока оставим этот разговор. Но попрошу вас: то, о чем вы рассказывали, я имею в виду события в ночь исчезновения Басаргиной, изложите на бумаге. В подробностях. Я вас не тороплю, до вечера времени вполне достаточно, чтобы все вспомнить. Для этого нам придется уединиться. Думаю, что в моем кабинете будет удобней. А для начала, чтобы не терять время попусту, продиктуйте пофамильно ваших приятелей, с которыми вы были тогда в ресторане. И желательно их домашние адреса, а также место работы.
– Будете проверять?
– Обязательно, Петр Петрович. Если, конечно, ваши ответы по этому поводу не будут более точными.
'А ведь что-то недоговаривает… Что? Или это мои домыслы – профессиональная болезнь? Но со вторым вопросом повременим, – вспомнил Калашников показания Самохина и Аллочки Сахниной. – Нужно подготовиться более тщательно…'
Отступление 3
Басаргина вторую неделю не появлялась на заводе. В тарном цехе траурная атмосфера. 'Бедняжка' – всплакнет кто-нибудь из женщин, посердобольней. 'Это же надо так…' – сокрушались мужчины, курили больше обычного и потихоньку тянулись в цех розлива, по свои, 'наркомовские', сто пятьдесят. Покалякают о том, о сем и назад, в цех, где маячил Рябцев, какой-то неприкаянный и вялый больше обычного.
У Басаргиной умерла дочь. Случай нелепый: по первым мартовским проталинам пошла на реку вместе с другими детьми, нечаянно провалилась в полынью, – неглубокую, возле берега, а через сутки забрала ее 'скорая' с температурой под сорок. Как уж там выхаживали ее в больнице – никому про то неведомо, кроме Басаргиной, которая не отходила от постели дочки ни днем, ни ночью. Но через неделю девочки не стало.
Ругали докторов, медицину, на лекарства кивал кое-кто – мол, если бы заграничные…
Басаргина лицом потемнела, на похоронах не плакала, только стонала и теряла сознание. С кладбища ее увезли прямо домой – безвольную, не похожую на себя; поминали девочку в заводской столовой без Басаргиной.
С тех пор на заводе ее не видели. Навещали, справлялись о здоровье. С виду вроде ничего, не плачет, не убивается. 'Молчит. Похудела и глаза какие-то потусторонние…' – шептались в заводоуправлении.
Главбух ходил чернее тучи. 'С чего бы?' – безответно интересовались наиболее любопытные, спрашивали в бухгалтерии. Наконец главбух не выдержал и в обеденный перерыв поехал на Тенистую.
– А-а, ты… – Басаргина в стоптанных шлепанцах на босую ногу, нечесанная, полу халата придерживает рукой
– оторваны пуговицы. – Входи. Сейчас… умоюсь… Через десять минут они сидели на кухне, каждый со своими мыслями: Басаргина молча глядела в окно, главбух тихо барабанил пальцами по столу, непривычно робкий и заискивающий.
– На работу когда выйдешь? – наконец спросил главбух.
– Да хоть завтра…
– Держись, голуба… – погладил ее руку.
– Держусь…
– Может, путевочку тебе оформить на юг? Душой отойдешь, здоровье поправишь…
– На кой она мне?
– Ну, как знаешь… – поднялся. – Приходи завтра. Заждались тебя. Работа стоит.
– Посмотрю…
– Пойду…
– Угу…