кошмарней другого: обивку для гроба, погребальные венки, десятки и десятки черно-красных аксессуаров. Потом еще договаривались с водителем катафалка. Платили могильщикам, выбивая для Зои место посуше.
В общем, все это было страшно тяжело. Особенно когда ко дню похорон стали съезжаться люди. Тут уже и тряпки на зеркалах появились. И Зоин портрет. И рюмочка с водкой, к которой уже никто никогда не притронется.
Траур повсюду. В убранстве, в глазах, в разговорах. Траур на сердце…
Нам от всего так было тошно, что мы не могли ни есть, ни спать. Мы не могли даже толком принять гостей. Хорошо хоть, вскоре приехала мама, и все обязанности по дому легли на нее.
Бабуся все молчала, как партизан. Люди в гостиной пили поминальную водку. А малыш, предоставленный сам себе, все раскладывал на полу, как пасьянс, фотографии умершей матери.
Я думала, к моменту прощания у меня уже ни на что не останется сил. Я была почти рада скорее предать тело земле. Так невозможно! Не зарытое, оно давит, пьет соки, точно вампир!..
Однако как только из открытого катафалка появился безжизненный лоб – до боли родной, с маленькой точкой над бровью, – у меня внутри словно отпустили пружину. Я так и завибрировала на ней, как поролоновый шарик. Ничего не пойму, только трясет, трясет. А еще слышу, как зубы во рту друг о дружку – клац-клац как у серого волка…
В церкви совсем стало худо. От миллиона свечей. От страшного постамента. От православных скороговорок, упокаивающих рабу Божию Зою. И облик покойницы, до подбородка укрытой цветами.
Мама с мокрым – каким-то растрескавшимся на сотни морщинок – лицом. Рыдающая Оксанка, придерживающая маму под локоть. Бабуся, навалившаяся на меня всей своей массой…
Жутко! Честно сказать, с трудом выдержала все это.
А ночью того же дня мы втроем с Оксанкой и мамой сидели на кухне. За все это время нам впервые удалось собраться вот так, без посторонних. Часть гостей к тому времени уже разъехалась. А те, кто остался, в основном допивали и доедали в гостиной, ведя меж собой вполне жизнеутверждающие беседы.
Мы же, уединившись, кое-как разместились за тесным кухонным столом. И теперь, прихлебывая пустой чай, обсуждали, как будем действовать дальше.
– Чего вам тянуть до девяти дней? – убеждала нас мама. – Вы уже до того изможденные, смотреть на вас страшно! Да и мальчику нельзя в такой обстановке. Он же весь дерганый стал. Плачет, чуть что. Это хорошо, он ее еще мертвой не видел… Нет-нет, нечего ему здесь делать! Давайте, прямо сейчас собирайтесь. Поспите, сколько дадут. И поезжайте. Лучше уж где-то в дороге передохнете…
– А ты? – осторожно спросила я.
– А что я? Побуду здесь с бабушкой. На девять дней сходим на могилку, Зоеньку помянем. А дальше поглядим. Может быть, удастся уговорить бабушку со мной в Москву поехать.
– Да не поедет она никуда! – убежденно воскликнула Оксанка. – Она здесь всю жизнь прожила. И родня вся здесь похоронена: сестры, муж, старшая дочь, теперь вот и внучка. Люди на старости лет цепляются за родные могилы. Хотят быть уверены, что после смерти будут лежать рядом с близкими. Не поедет она в Москву, точно вам говорю.
Я вдруг страшно перепугалась. Ведь Дорохова права! Бабусю теперь отсюда только вперед ногами вынести можно. А как же мамочка? Она ведь ни за что не оставит ее здесь одну – старую, слепую, немощную!
– У бабушки выбора нет. Так что я не спешила бы делать прогнозы – поедет, не поедет. Там видно будет. – Мама сказала это таким обнадеживающим тоном, что я в момент успокоилась. – А сейчас нечего время тянуть! Идите, упаковывайтесь и спать ложитесь. А я пока вещи Славика соберу.
Мы себя долго упрашивать не заставили. Глаза у меня так и закрывались сами собой. Да и Оксанка имела не самый цветущий вид. К тому же, положа руку на сердце, нам обеим не терпелось побыстрее убраться из этого дома, воздух в котором был насквозь пропитан событиями последних дней.
Мы поднялись к себе и принялись потрошить платяной шкаф, где хранилась наша одежда. Попихали все, как придется, по сумкам. После чего я не мешкая занялась подготовкой ко сну. Разобрав кровати, погасила верхний свет и задернула шторы. Оксанка, сидя на полу, все еще возилась с несходящейся молнией.
Наконец ее пузатый баул был застегнут, и она удовлетворенно отвалилась к стене.
– Ох, Поля, как же я устала! – закуривая, сообщила Оксанка. – Еще эти уроды достали, не угомонятся никак!
Я прислушалась. И действительно, уловила внизу какое-то оживление; по-моему, кто-то даже смеялся. Оксанка на это только вздохнула:
– Что поделать, жизнь продолжается…
– Знаешь, зайчонок, мне абсолютно не понравились эти люди, – призналась я, нырнув головой в ночную сорочку. – Я вообще не понимаю, зачем они приехали. Никто из них не произнес сегодня ни одной искренней речи. Только Симона… у нее слова прямо из сердца выходили. Я внимала ей и думала, что никто не смог бы сказать о Зое с большей теплотой, с большей нежностью, с большей любовью…
– Симона ведь ее лучшая подруга, – произнесла Оксанка. – И потом! Сказать хорошо – это ведь не каждому дано. В большинстве случаев человеку очень тяжело выразить словами то, что происходит у него на душе…
Я призадумалась. И, пожалуй, готова была уже разделить мнение подруги. Но тут она добавила:
– Хотя согласна, премерзкие людишки.
– Ладно, зайчонок, давай ложиться. А то, боюсь, я завтра даже до Воронежа не доеду.
– Да уж – Оксанка зевнула, затушила сигарету и стала стягивать с себя плотную черную водолазку. – Ты со своими темпами запросто, черепаха-ниндзя моя…
Мы улеглись, оставив гореть неяркое бра. Иначе было не уснуть. Мы спали при свете уже четвертую ночь. И, надо сказать, чувствовали себя при этом намного уютней, чем в темноте.
Уверенная, что провалюсь сразу, без лишних прелюдий, я приняла свою любимую позу – растянулась на животе, подпихнув обе руки под подушку. Но сон, как назло, не шел. Вместо него в голову полезли воспоминания. То померещилось спокойное – такое похожее и одновременно непохожее на себя – Зоино лицо. То Славик, забившийся в угол. То бабуся, повествующая нам печальное предание о Леночке.
Я поворочалась, поворочалась и наконец не выдержала:
– Зайчонок, ты спишь?
Оксанка тоже лежала, сгруппировавшись для быстрого погружения; эта поза в просторечии именуется позой зародыша.
– Да какой там спишь! Внизу кто-то ржет, как Панкратов-Черный в «Жестоком романсе»! Ни стыда, ни совести у людей!
– Знаешь, я что сейчас вспомнила? Как однажды приехала к Зое, впав в очередную депрессию, и сообщила ей, что собираюсь покончить с собой.
Оксанка в изумлении даже приподнялась.
– Ты чего, серьезно, что ли?
– Да. У меня по молодости лет частенько малодушные мысли роились. А в тот день, помню, я была настроена решительно, как никогда. Давно это было, в институте еще. Наша группа как-то собралась ехать в Суздаль, а меня никто не позвал. Ну я, недолго думая, все снотворное, что было в аптечке, собрала… с мамой, бабушкой простилась – и к Зое. С ней тоже напоследок повидаться хотела…
– Гадина ты, Балагура! Ко мне даже не заскочила, – ревниво сказала Оксанка.
– Я часто вспоминаю этот вечер, – продолжила я, не обращая внимания на дороховские выкрутасы, – было так тепло… так необыкновенно тепло для конца октября. И Зоя – вся такая красивая! В длинном, шелковом халате, с модной прической. Она ничего не ответила мне. Просто раздвинула шторы и подвела к окну… Помнишь, какие у них огромные окна были в московской квартире?.. Мы уселись на подоконник, и она, помню, принесла еще какого-то импортного ликера. Он был такой тягучий… вишневый, кажется… и жутко сладкий. Мы долго-долго молчали, наблюдая, как медленно затихает наш город. Все меньше машин, все меньше пьяных компаний. И вот уже погасли все окна вокруг. И только мы с Зоей не спим, думаем каждая о своем.
И вдруг она говорит: «Знаешь, что самое страшное, Поленька? Ты только представь. Вот ты наглоталась таблеток. Лежишь. Ждешь. И в этот миг понимаешь, как отчаянно тебе хочется махнуть куда-нибудь к морю! Или в Париж! Или вскарабкаться на гору! Так отчаянно, как не хотелось еще никогда! А потом ты вдруг вспомнишь, как хорошо в Новый год пахнет елкой! И ты бы сейчас все отдала, лишь бы пережить хотя один, еще хотя бы один Новый год! Но больше всего ты захочешь в эту минуту прижаться к материнской груди. Вот так вот легко и просто избавиться от всех своих горестей. И мама бы тебя обязательно пожалела, конечно! И тогда ты подумаешь, боже мой, что же я натворила! Ты захочешь встать и не сможешь. К тому времени ты не в силах будешь даже пошевелить рукой… Если бы ты знала, Поленька, как это страшно! Когда разум еще не уснул, но тело ему уже неподвластно. Момент осознания, что уже ничего не исправить – он и есть самый страшный…»
Я замолчала.
Оксанка, испустив тяжкий вздох, тоже притихла. Только глядела с тоской куда-то поверх занавесок.
– Эх, Зоя-Зоя, что же ты так? – прервала она возникшую паузу. – До Нового года рукой подать, а ты не дотянула. Где ты теперь? Как-то тебе живется на новом месте?.. Помнишь, как у Розенбаума?.. – И Оксанка тихонько пропела:
Я не поняла, кому она адресовала свой последний вопрос – мне или все еще Зое, но от ее поэтических вкраплений стало как-то совсем невмоготу. Я, наверное, в сотый раз за весь день разревелась. А следом за мной и Оксанка.
Внезапный Зоин уход поднял целую бучу. Вспоминая период, когда она еще была молодой, полной сил, мы мало-помалу отвлеклись на себя. Сами-то уже, чай, не девочки! А жизнь скоротечна. И многое из того, что ушло, уже не вернуть.
И такая нас захлестнула тоска по былому!.. Время неумолимо катилось к рассвету. А мы все хлюпали вконец расплывшимися носами и восклицали: «А помнишь!.. А помнишь!..» Успокоились мы, только когда за окном заголосил соседский петух.
Выражение мамы «поспите, сколько дадут» означало, что ровно в восемь дом начинал заполняться многочисленными шумами. Кто-то принимался хлопать дверьми. Кто-то слоновьей поступью красться по лестнице. Кто-то пел, кто-то звал кого-то по имени. И чаще других почему-то звучало имя Андрей. Наверное, оттого что супруга последнего выкрикивала его методично и громко, с равными промежутками времени. Как пульс – шестьдесят ударов в минуту.
От этих-то воплей я и проснулась. Причем скинула с себя сон моментально. Словно и не спала. Схватив часы, я посмотрела на время. Четверть девятого. Пора!
– Зайчонок, просыпайся!
– Да я уже… – недовольно проворчала Оксанка. – Что за нудная баба! Прямо как заезженная пластинка: «Андрей да Андрей, Андрей да Андрей…»
– Да уж..
Мы поднялись на раз-два. Оделись. И стали спускаться вниз уже с багажом. Мама как раз выводила из комнаты полусонного Славика, на котором пока еще была надета пижамка. В темно-синем трико ножки у малыша выглядели, как две спичечки.
Завидев нас, он спросил:
– А мы что, правда, сейчас поедем в Москву?