– Да, Никита Иваныч! – вскинулся Бенедикт. – Забыл совсем! Вот так бы и упустил! А?! Вот голова дырявая! Книгу-то эту где искать?
– Какую книгу?
– Эту-то! Где все сказано!
– От винта-а-а! – опять закричал тесть.
– Книгу-то эту, что вы говорили! Где спрятана? Чего уж теперь, признавайтесь! Где сказано, как жить!
Радужная вода плеснула, окатила хворост, потекла. Завоняло. Народ бросился врозь, размазывая пинзин лаптями. Толпа голубчиков подхватила сопротивлявшегося Бенедикта, унося от пушкина в улицы.
– Никита Ива-а-аныч! Дедушка! Книга где-е-е? Быстро говорите-е-е!
– Азбуку учи! Азбуку! Сто раз повторял! Без азбуки не прочтешь! Прощай! Побереги-и-ись!
Выворачивая шею, увидел Бенедикт, как Никита Иваныч набирает в грудь воздуху, как разевает рот; видел, как отскочил от столба Терентий Петрович, да поздно: хы-ы-ы-ы-ых! – и вал клубящегося огня, словно взбесившееся по весне Окаян-дерево, накрыл и пушкина, и толпу, и телегу с Оленькой, и дохнул жаром в лицо Бенедикту, и простер красное крыло над ахнувшим и побежавшим народом, как птица мести, гарпия.
Ббух!.. тадах!.. – ударило за спиной, и, оборачиваясь на бегу, Бенедикт увидел, как вал взвивается на дыбы, как ломит вдоль улицы, взрывая запасные бочки с пинзином, в один глоток проглатывая избы, красной дугой перекидываясь от дома к дому, слизывая тыны и частоколы, – туда, все туда, как по нитке, – к Красному Терему.
Тогда он упал в канаву, в траву, закрыл шапкой лицо и больше не смотрел.
К вечеру Бенедикт отвел шапку от лица, огляделся пустыми глазами: равнина еще курилась сизыми дымками, но огонь был сыт и улегся. Кое-где торчал закопченный остов избы, кое-где целая нетронутая улица стояла посреди желтой, скрученной жаром травы, но там, вдали, где всегда высились и отовсюду виднелись красные маковки с резными кукумаколками и узорными боботюкалками, – там ничего не виднелось и не высилось.
Над желтой, жженой поляной черной гуглей стояло и курилось то, что раньше было пушкиным. Дубельт – дерево крепкое, столярное дело понимаем. Бенедикт доволок себя до останков поэта и заглянул снизу в обугленные, размытые жаром былые черты. Бакенбарды и личико спеклись в одну лепеху. На вздутии локтя лежала кучка белого пепла с перебегавшими огоньками, а все шесть пальчиков отвалились.
У подножия скорчился обугленный трупик. Бенедикт посмотрел, тронул ногой – Терентий. Точно, он, зубы его.
Пахло гарью. Жизнь была кончена. За спиной у идола сплюнули и пошевелились.
– Подай руку, слезу. Тут высоко, – прохрипел Никита Иваныч.
Черный, как пушкин, – только белки глаз красные от дыма, – без волос и бороды, кряхтя и еще дымясь, Никита Иваныч оперся о бесчувственную Бенедиктову руку и слез с разваливающихся, прогоревших подпорок. Сплюнул угли.
– Кончена жизнь, Никита Иваныч, – сказал Бенедикт не своим голосом. Слова отдавались в голове, как в пустом каменном ведре, как в колодце.
– Кончена – начнем другую, – ворчливо отозвался старик. – Оторви хоть рубахи клок, срам прикрыть. Не видишь – я голый. Что за молодежь пошла.
На пепелище, вцепившись обеими руками в кудлатые волосы, бродил Лев Львович, из диссидентов, разыскивая что-то в траве, которой не было.
– Левушка! Подите сюда. Так на чем мы остановились? – Никита Иваныч обматывал себе чресла Бенедиктовой жилеткой. – Прищепку бы бельевую... До чего народ ленивый... Прищепок не заведут...
– Английскую булавку! – с укором подбежал Лев Львович. – Я всегда говорил: английскую булавку! Прекрасное, цивилизованное изобретение.
– Англии нет, голубчик. Сами должны. Нашу, липовую, деревянную.
– А вот это душок! – закричал Лев Львович – Это попахивает газетой «Завтра»! Душок! Не в первый раз замечаю! Попахивает!
– Слушайте, Левушка, бросьте все это, а давайте отрешимся, давайте воспарим?
– Давайте!
Прежние согнули коленки, взялись за руки и стали подниматься в воздух. Оба смеялись: Лев Львович немного повизгивал, как будто боялся купаться в холодном, а Никита Иваныч посмеивался басом: хо-хо-хо. Никита Иваныч обтряхивал с ног золу – ступня об ступню, быстро-быстро – и немножко запорошил Бенедикту глаза.
– Э-э-э, вы чего?! – крикнул Бенедикт, утираясь.
– А ничего! – отвечали сверху.
– Вы чего не сгорели-то?
– А неохота! Не-о-хо-та-а!..
– Так вы не умерли, что ли? А?.. Или умерли?..
– А понимай как знаешь!..
Зверотур
Кто показывает нам сны, неизвестно; зачем – непонятно. Исполнение желаний? Решение дневных задач? Можно было бы, казалось, обойтись и без снов, а все эти решения и исполнения осуществлять наяву, да некоторые так и делают, обходясь без ночных коленчатых подземелий, пустынных морей и медленных обрушиваний в пропасти.
Может быть и правда во сне исполняются желания, но что такое
Турнюры, обстрелянные вострым дедушкиным глазом, тоже, в свете этой теории, думают все про то же да оно же, как солдат перед дембелем. Странно вообще-то. Есть много еще других интересных вещей на свете.
Дедушка так ловко захватил всю ночную территорию, так хорошо подготовился к неизбежным сомнениям и протестам, что любой еретик, неверующий в высшую ценность шпаги и ножен, всегда останется в дураках: любое частное, интимное счастье, любой светлый секрет немедленно будет опорочен, приведен к общему пещеристому знаменателю. Обмолвишься, например, что самое-самое, во сне ли, наяву ли, – это смотреть на белые кучевые облака, смотреть, как они зримо плывут, огромные и нетяжелые, – сей же момент, как кукушка из ходиков, вывалится венский толкователь: «ку-ку! ку-ку! а это малофейка! ку-ку! это у вас просто сублимация!» – тьфу ты господи.
Нет, я отдаю должное дедушкиному остроумию, вооружившему нас некоторым полезным цинизмом: когда муж фригидной женщины видит во сне, что он засовывает бутылку шампанского в ведерко со льдом, то это конечно да, тут ничего не скажешь.
Но все же я предпочитаю думать, что помимо тутошнего мира самцов и самок есть мир тамошний, непрочитанный, лежащий за оградой как сад во тьме, мир, не поддающийся простому разоблачению или объяснению, мир, не сводимый к простой картинке: вот бездна страшной женской утробы, а вот и утлое