Для этого номера Рындин привез вязаные штаны, фуфайку и трубу. К семи часам у нас все было готово — аппарат поставили, ленты проверили, Алексея одели в красную вязанку, научили скрипеть зубами, когда дойдет дело ломать доски. Рындин сел в кассу, я стал внутри — проверять билеты, сажать на места, выкликать картины, Костолобов заревел в трубу — за речкой слышно. Смотрим: потянулись французы.

Триста франков собрали в первый вечер, дали три сеанса, и четвертый бы дали, но Костолобов отказался ломать доски — голову намял. Французам очень понравился наш театр: действительно, до этого времени к ним ни один кинематограф не заезжал — глушь. Рисковать боялись. А у нас дело пошло хорошо. Рындин привез вторую серию, и к нам с хуторов стали приходить. Особенно дивились на Костолобова. «Это, говорят, монстра, о ля-ля». Действительно, здоровый мужик: берет он доску в полтора дюйма и хрять ее об голову! Дамочки вскакивают и его щупают…

Ну, хорошо. Деньги у нас не переводятся. В гостинице почет. Гуляешь по городу — не поспеваешь кланяться. И стали мы жиреть, стали скучать. На разное баловство потянуло. И пьем мы один бенедиктин. А тут зима пришла, дожди, сумерки. Костолобов как напьется, так — плакать: «Не видать, говорит, мне сроду тихого Дону, лучше бы я жил в степях бобылем каким-нибудь безлошадным, чем перед французами выламываться, это неприлично». Так и сидим долгий вечер три мужика в гостинице, пьем бенедиктин, говорим по-французски, а ветер за окошком надрывается, ветер зовет в степи.

— По кизячку заскучали?

— По гнезду.

— А у нас тут были дела, покуда вы прохлаждались с тиятром. Не то что сейчас, — одни верхоконные носились по степи. Пушечки постреливали…

— Как столб телеграфный, так, смотри, и человек висит.

— Повторяю, — продолжал рассказчик, — будь мы культурные, мы бы денежки прикопили и — в Париж, например, акциями бы занялись, стали бы ходить с дамочками по роскошным ресторанам. Словом, развлекались. А у нас только и разговоров, что про деревню: как там да что, да живы ли… Может, и России-то уж больше нет.

— Гы! (Под телегой.)

— А что ты думаешь… Рындин привозил из Парижа газеты, там прямо писали: «Россия пропала, одни кресты, и народ весь разбрелся — кто куда». В зимние вечера много выпили ликеру под эту тоску. Поговорить не с кем, ни поругаться, ни пошуметь… Вот приезжает как-то на масленой Рындин из Парижа. Сеанс отслужили. Электричество погасили. И Рындин повел нас за амбар на берег. «Ну, ребята, говорит, хотите ехать на родину?» — «Как? Что?» «Генерал Деникин вызывает добровольцев, дают экипировку, проездные и подъемные». — «Против кого же воевать?» — спрашиваем. «Против большевиков, потому что они у крестьян, у казаков землю отняли и хлеб отнимают, и эти большевики — на германской службе, распродают Россию, хотят ее передать германцам. Говорил мне это верный человек в комитете. А вот и газеты, — и показывает нам газеты, — в них то же сказано».

Недолго мы с Костолобовым думали: «Едем. И ты с нами?» — «Нет, — он говорит, — я вас потом догоню, надо дело ликвидировать». И мы, два дурака, не поняли, что он нас обманывает. Жадность его заела — с нами барышами жалко делиться, и он нас спроваживает. У него уж был нанят на место Костолобова француз, фокусник-шпагоглотатель, человек-змея — бродяга, за пять франков в вечер. А мы — «едем и едем». Так что же вы думаете? Французы узнали, что мы с Костолобовым уезжаем воевать, пришли с нами прощаться. Явился в гостиницу городской голова, подпоясанный, как при исполнении обязанностей, трехцветным шарфом, и с ним депутация. Вызвали нас. Голова подает нам бумагу с печатями и говорит: «В этой бумаге официально город благодарит вас за насаждение культурного развлечения в виде кинематографа. Мы сами, говорит, до этого не додумались, потому что у нас от войны головы скружились, и мы скучали, а вы развлекали нас, соединив приятное с полезным». Я в ответ: «Мерси, домой приедем, оттуда вам напишем».

Костолобов говорить, конечно, не мастер — только плакал. Ну, выпили с депутацией…

— И что же — попали на фронт?

— Через месяц высадились в Новороссийске. Подплывали к родной земле что было… Так бы эту винтовку и кинул в море. Нас ехало добровольцев человек двести, и мы сговорились: покуда не пообсмотримся — зря не стрелять.

— Ведь по своим же.

— Конечно. Мы это понимали, не дураки. Высадились. Смотр. Командующий, как полагается, говорит: «Здорово, орлы, постоим грудью за единую, неделимую». — «Эге, думаем, про этих орлов мы уже семь лет слышим». И мы начинаем замечать, что нет, не туда попали: опять генералы, опять господа, и мы будто бы ни при чем, опять мы — серая скотина. А господ видимо-невидимо, больше, чем мужиков, — плюнуть негде. Так. Вот попали мы с Костолобовым в наряд за дровами, с нами еще человек двадцать, — в гору поднялись, в лес, офицерика прикололи, царствие ему небесное, и перебегай к зеленым. А оттуда пообсмотрелись — и по деревням…

— Тут вас в Красную Армию и закрючили.

— Само собой.

— И под Варшаву.

— А что ж такое… Теперь-то мы уж знали, за что воевать. Я так скажу мы горя хлебнули, но видели много полезного. Ни в каком случае нам нельзя без культуры — пропадем… Я почему не люблю, когда под телегой смеются? Ты смейся над смешным, вихрястый, а тебе рассказывают про обиды над человеческим достоинством… Тут над собой надо задуматься…

Над степью взошла луна, посеребрила траву. Неподалеку отсвечивали металлом пласты пашни. Забелела дорога, и на ней, бросая длинную тень, показался верховой. Он ехал шагом, без седла, вез мешок с хлебами. Тем, кто лежал на земле, он казался великаном, за спиной его поднимался желтоватый лунный шар.

Чей-то голос сказал негромко:

— Ну, и чертушка.

Другой:

— Он не то что доску об голову — ось переломит.

Рассказчик позвал подъехавшего верхового:

— Алеша, она где у тебя? В телеге, что ли, в сумке?

— Кто? — спросил верховой густым голосом. — Тпру! Кто?

— Фотография. Мы с ним снялись на крыльце, тут — разные животные, и мы сидим с книжками. Послали во Францию городскому голове.

Гобелен Марии-Антуанетты

Прошли гуськом последние посетители дворца-музея — полушубки, чуйки, ватные куртки. Малиновое солнце склоняется за дымы в зимнюю мглу. Северный день недолог. Я еще вижу узоры на стеклах: высокие окна покрыты морозными листьями, как будто воспоминанием о древних лесах, некогда шумевших на земле.

Узоры исчезают в голубоватых, серых сумерках. Вдали хлопает дверь. Отскрипели на тропинке валенки сторожа, и наступает зимняя тишина во дворце и в снежном парке.

Иногда из страшной высоты луна посылает бледный свет в незанавешенное окно, но это бывает редко; бегут, бегут безнадежные туманы над парком, посвистывает метель голыми ветвями. Холодно и пустынно. Я развлекаюсь, перебирая в памяти минувшие годы. Их много. Иные озарены блеском празднеств, иные страшны.

Я не старею и не увядаю, как женщины, проходящие в моих воспоминаниях, как те две повелительницы народов, которым я принадлежала. Я все так же, как полтораста лет тому назад, прекрасна; на мне высокий пудреный парик и пышное платье цвета крови. Я нахожусь в большой гостиной, налево от входа, у окна. В глубине, против света, над камином висит портрет моей хозяйки. Она изображена во весь рост — юная, гордая, слишком, по-солдатски, прямая, — такой она была в первые годы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату