невидимую бороденку. Рабочие не засмеялись, — ни один не одобрил насмешки. Это говорил один из вождей «левых коммунистов», штурмующих в эти дни ленинскую позицию мира…
— Первым шагом нашей революции — вниз, в болото — будет Брестский похабный мир… Мы распишемся в нашей капитуляции, за чечевичную похлебку продадим мировую революцию… Мы не можем итти на Брестский мир — что бы нам ни угрожало.
Глаза его расширились «доотказа», будто он хотел заглотить ими всю кузницу со слушателями…
— Мы утверждаем: пусть нас даже задушит германский империализм… Пусть он растопчет нашу «Расею»… Это будет даже очень хорошо. Почему? А потому, что такая гибель — наша гибель — зажжет мировой пожар… Поэтому не Брестским миром мы должны ответить на германские притязания, но — войной! Немедленной революционной войной. Вилы против германских пушек?.. Да — вилы…
У Ивана Горы волосы ощетинились на затылке. Но хотел бы он еще послушать оратора, — времени оставалось меньше часу до смены дежурства. Он протолкался к двери, кашлянул от морозного воздуха. Зашел в контору, взял наряд в Смольный, взял паек — ломоть ржаного хлеба, сладко пахнущего жизнью, осторожно засунул его в карман бекеши и зашагал по шоссе в сторону черной колоннады Нарвских ворот…
Со стороны пустыря показались тени бездомных собак — неслышно продвинулись к шоссе. Сели у самой дороги, — десятка два разных мастей, — глядели на шагающего человека с ружьем.
Когда Иван Гора прошел, собаки, опустив головы, двинулись за ним…
«Ишь ты: мы вилами, а немцы нас — пушками, и это «даже очень хорошо», — бормотал себе под нос Иван Гора, глядя в морозную мглу… — Значит — по его — выходит: немедленная война вилами… Чтобы нас раздавили и кончили… И это очень хорошо… Понимаешь, Иван? Расстреливай меня, — получается провокация…» Ивану стало даже жарко… Он уже не шел, а летел, визжа валенками… В пятнадцатом году его брат, убитый вскорости, рассказывал, как их дивизионный генерал атаковал неприятеля: надо было перейти глубокий овраг — он и послал четыре эскадрона — завалить овраг своими телами, чтобы другие перешли по живому мосту…
«По его — значит — советская Россия только на то и способна: навалить для других живой мост?..»
Он сразу остановился. Опустив голову, — думал. Собаки совсем близко подошли к нему… Поддернул плечом ремень винтовки, опять зашагал…
«Неправильно!..»
Сказал это таким крепким от мороза голосом, — собаки позади него ощетинились…
«Неправильно! Мы сами желаем своими руками потрогать социализм, вот что… Надо для этого семь шкур содрать с себя и сдерем семь шкур… Но социализм хотим видеть вживе… А ты, — вилы бери! И потом — почему это: мужик — болото, мужик — враг!..»
Он опять остановился посреди Екатерингофского проспекта, где в высоких домах, в ином морозном окне сквозь щели занавесей желтел свет. Иван Гора тоже был мужик — восьмой сын у батьки. Кроме самого старшего, — этот и сейчас хозяйничает на трех десятинах в станице Нижнечирской, — все сыновья батрачествовали. Троих убили в войну. Трое пропали без вести.
«Ну нет: всех мужиков — в один котел, все сословие… Это, брат, чепуха… Деревни не знаешь: там буржуй — может, еще почище городского, да на него — десяток пролетариев… А что темнота — это верно…»
Был третий час ночи. Иван Гора стоял на карауле у дверей в Смольном. В длинный коридор за день натащили снегу. Чуть светила лампочка под потолком. Пусто. Пальцы пристывали к винтовке. На карауле у дверей товарища Ленина — вволю можно было подумать на досуге. Замахнулись на большое дело: такую странищу поднять из невежества, всю власть, всю землю, все заводы, все богатства предоставить трудящимся. Днем, в горячке, на людях легко было верить в это. В ночной час в холодном коридоре начинало как будто брать сомнение… Длинен путь, хватит ли сил, хватит ли жизни.
Головой Иван Гора верил, а тело, дрожавшее в худой бекеше, клонилось в противоречие. Из кармана тянуло печеным запахом хлеба, в животе посасывало, но есть на посту Иван Гора стеснялся.
Издалека по каменной лестнице кто-то, слышно, спускался с третьего этажа. В коридоре смутно показался человек в шубе, наброшенной на плечи, — торопливо шел, опустив голову в каракулевой шапке, засунув озябшие руки в карманы брюк. Иван Гора, когда он приблизился, облегченно раздвинул большой рот улыбкой. При взгляде на этого человека пропадали сомнения. Повернув ключ в двери, он сказал:
— Зазябли, Владимир Ильич, погреться пришли? Исподлобья чуть раскосыми глазами Ленин взглянул холодно, потом теплее, — на виски набежали морщинки.
— Вот какая штука, — он взялся за ручку двери. — Нельзя ли сейчас найти монтера, поправить телефон?
— Монтера сейчас не найти, Владимир Ильич, позвольте, я взгляну.
— Да, да, взгляните, пожалуйста.
Иван Гора брякнул прикладом винтовки, вслед за Лениным вошел в теплую, очень высокую белую комнату, освещенную голой лампочкой на блоке под потолком. Раньше, когда Смольный был институтом для благородных девиц, здесь помещалась классная дама, и, как было при ней, так все и осталось: в одном углу — плохонький ольховый буфетец, в другом — зеркальный шкапчик базарной работы, вытертые креслица у вытертого диванчика, в глубине — невысокая белая перегородка, за ней — две железные койки, где спали Владимир Ильич и Надежда Константиновна. На дамском облупленном столике — телефон. Владимир Ильич работал в третьем этаже, сюда приходил только ночевать и греться. Но за последнее время часто оставался и на ночь — наверху, у стола в кресле.
Иван Гора прислонил винтовку и стал дуть на пальцы. Владимир Ильич — на диване за круглым столиком — перебирал исписанные листки. Не поднимая головы, спросил негромко:
— Ну, как телефон?
— Сейчас исправим. Ничего невозможного.
Владимир Ильич, помолчав, повторил: «Ничего невозможного», усмехнулся, встал и приоткрыл дверцу буфета. На полках две грязные тарелки, две кружки — и ни одной сухой корочки. У них с Надеждой Константиновной только в феврале завелась одна старушка — смотреть за хозяйством. До этого случалось — весь день не евши: то некогда, то нечего.
Ленин закрыл дверцу буфета, пожав плечом, вернулся на диван к листкам. Иван Гора качнул головой: «Ай, ай, — как же так: вождь — голодный, не годится». Осторожно вытащил ломоть ржаного, отломил половину, другую половину засунул обратно в карман, осторожно подошел к столу и хлеб положил на край и опять занялся ковыряньем в телефонном аппарате.
— Спасибо, — рассеянным голосом сказал Владимир Ильич. Продолжая читать, — отламывал от куска.
Дверь, — ведущая в приемную, где раньше помещалась умывальная для девиц и до сих пор стояли умывальники, — приоткрылась, вошел человек, с темными стоячими волосами, и молча сел около Ленина. Руки он стиснул на коленях — тоже, должно быть, прозяб под широкой черной блузой. Нижние веки его блестевших глаз были приподняты, как у того, кто вглядывается в даль. Тень от усов падала на рот.
— Точка зрения Троцкого: войну не продолжать и мира не заключать — ни мира, ни войны, — негромко, глуховато проговорил Владимир Ильич, — ни мира, ни войны! Этакая интернациональная политическая демонстрация! А немцы в это время вгрызутся нам в горло. Потому что мы для защиты еще не вооружены… Демонстрация — не плохая вещь, но надо знать, чем ты жертвуешь ради демонстрации… — Он карандашом постучал по исписанным листочкам. — Жертвуешь революцией. А на свете сейчас ничего нет важнее нашей революции…
Лоб его собрался морщинами, скулы покраснели от сдержанного возбуждения. Он повторил:
— События крупнее и важнее не было в истории человечества…
Сталин глядел ему в глаза, — казалось, оба они читали мысли друг друга. Распустив морщины, Ленин перелистал исписанные листочки:
— Вторая точка зрения: не мир, но революционная война!.. Гм!.. гм!.. Это — наши «левые»… — Он лукаво взглянул на Сталина. — «Левые» отчаянно размахивают картонным мечом, как взбесившиеся буржуа… Революционная война! И не через месяц, а через неделю крестьянская армия, невыносимо