зеленый армейский картузишко с полуоторванным козырьком, босой, среднего роста, невзрачный, ввалившиеся, давно не бритые щеки, голодные скулы и чужие, не знающие жалости, умные глаза.
И вдруг Бистрем понял, что этот человек ничем человеческим с ним не связан. Он из другого мира. Что, перебежав границу Северной коммуны, он еще не попал туда… Что недостаточно поверить в революцию, предпочесть старому порядку этот неведомый мир (такой романтический, такой грозно трагический издали из бистремовской мансарды на Клара Кирка-гатан), но нужно что-то понять простое, совершенно ясное и простое, опрокидывающее внутри себя весь старый мир во имя неизбежного, совершенно нового. И тогда он увидит человеческий ответный взгляд в глазах этого невзрачного и голодного рабочего, чьи негнущиеся руки лежат – ладонь на ладони – на дуле винтовки.
Бистрем холодел от волнения. Стояли молча: Бистрем – засунув руки глубоко в карманы спортивных штанов, Иванов – терпеливо поджидая разводящего. Негромко, будто отвечая на мысли, Иванов сказал:
– Хоть ты не сопротивлялся и взят без оружия, но твое положение отчаянное, прямо говорю…
– У меня с собой письма, рекомендации…
– Да что же письма… От тебя на версту буржуем несет… Кто тебя знает, кто ты такой… Возиться, знаешь, теперь не время, каждый человек опасен.
– Товарищ, разве вы не можете представить, что в буржуазной Европе есть вам сочувствующие, которые хотят бороться вместе с вами?…
Иванов ответил не сразу, предостерегающе:
– Хочешь меня уговорить, чтобы я тебя отпустил, да?
– Товарищ!.. (Бистрем сказал с искренней горячностью.) Я не хочу от вас бежать… Я сам прибежал к вам…
– Это и подозрительно… И опять тебе здесь нечего делать… У нас война со всем миром…
Помолчали. Мрачнеющий закат лежал на море в конце просеки. В лесу было уже совсем темно. Из-под откоса, куда спускался окоп, слышалось дыхание идущих по песку людей. Товарищ Иванов вздохнул: идут. Поднял винтовку – ложем под рваную подмышку.
– Конечно, есть среди вас совестливые, не все же огулом белобандиты, – сказал он примирительно. – Посмотреть, что ли, захотел, как мы без вас справляемся? Так, что ли? – Он поднял глаза, и они сузились насмешкой. – Не понравится тебе… Работа у нас черная, тяжелая… Это, брат ты мой, революция, не как в книжках… Читать ее трудно…
Подошли трое, в пиджаках, в куртках, перепоясанных патронташами и пулеметными лентами, – те же суровые худые лица, отрывистые голоса.
– Который? Этот? – спросил разводящий, указывая наганом на Бистрема.
Двое других стали по сторонам.
Иванов рапортовал:
– Оружия на нем не было, попытки к бегству не делал, руки поднял, идет на меня, смеется… Прямо думаю – что такое за человек? Вот письма на нем к питерским товарищам. Я с ним поговорил… Идеалист – сочувствующий…
– Вы задержаны, товарищ, – сказал разводящий. – Следуйте за нами.
Держа в опущенной руке револьвер, он пошел по песчаной насыпи вниз по откосу, за ним зашагал Бистрем, – руки в карманах, – за ним два красногвардейца…
Его привели на уединенную дачу на пустыре, с разрушенными службами и выбитыми стеклами. Заперли в одной из комнат, в нижнем этаже. Он изнемог от усталости и голода, сел на какой-то ящик. За единственным окном над догоревшим закатом зажглась звезда.
«Чего ты, собственно, ждал, Карл Бистрем? Вот ты на земле Великой Революции. Ждал, чтобы земля эта сотряслась, перед тобой бы проходили колонны великанов и небо иного цвета было, чем над Стокгольмом?»
Подпирая скулы так, что очки взлезли на лоб, он вспоминал слова товарища Иванова.
«Ты ехал на праздник, Карл Бистрем, – тебя сразу раскусили… Вот она, революция – полутемная комната на заброшенной даче, мертвая усталость и горькая слюна голода… Дырявое пальтишко на голом теле, унылый окоп, ржавая винтовка. Нет, Карл Бистрем, ты не идеалист, не романтик… Ты не отступишь перед унынием революционных будней… Загляни хорошенько в самого себя, – честно, как перед смертью… Веришь в начало великого наступления Пролетариата? Веришь, что пробил первый час века Социализма?»
Бистрем встал с ящика и заходил по гнилому полу, где между щелями пробивалась трава. Будто горячее вдохновение охватило его голову. И, стараясь обуздать разбросанные мысли, он с методичностью и беспристрастием захотел еще раз проверить выводы.
«Русская революция одним взмахом зачеркивает прочное буржуазное хозяйство. Она отказывается от эволюции, она считает идею эволюции самой хитрой и опаснейшей ловушкой, расставленной, чтобы выиграть время одурманиванием пролетариата… Буржуазное хозяйство не оправится от смертельной язвы войны… Равновесие уже нарушено, и противоречия будут расти с каждым годом, как раковые опухоли. Русская революция опережает естественный процесс разложения старого порядка, этим она спасает запасы творческой энергии пролетариата. Это правильно. Мы спасаем одно, два, может быть, три поколения… На три поколения приближаем социализм и будем строить его со всем буйством неистраченных сил…»
Он потер ладонью о ладонь и только тогда заметил стоящего у дверного косяка человека в кожаной куртке, в черном картузе. На бледном – в сумерках – лице его черная борода казалась приклеенной.
– Ну что же, пойдем побеседуем, Карл Бистрем, – сказал он негромко.
Он пошел вперед по темному коридору и толкнул дверь в небольшую комнату, едва освещенную огоньком фитиля, плавающего в жестянке из-под консервов. Сел у стола, указал Бистрему клеенчатое изорванное кресло: