– Я их выдумал, я их возьму… Царские бриллианты, шапка Мономаха, скипетр и корона – это все для американцев, французов, Юденича и для нашей шпаны из Лиги… Но миллиона три-четыре долларов я возьму. Они дожидаются меня в Стокгольме… (Левант передохнул, с тоской и надеждой взглянул на друга.) Ты спрашиваешь, что мной сделано за шесть месяцев, куда я угрохал деньги? А вот что сделано: военные миссии великих держав, президенты и премьеры, все контрразведки, нефтяные короли и магнаты тяжелой индустрии, биржи и спекулянты военными стоками – все они заинтересованы теперь в том, чтобы полковник Магомет бек Хаджет Лаше, хотя бы нарушая все правила благопристойности, взял эти миллионы. Сама полиция поможет мне превратить уголовный грабеж в акт священной борьбы за цивилизацию, и ни один болван не посмеет спросить у меня отчета в деньгах. Вот что сделал Хаджет Лаше, – я поставил кверху ногами все их моральные незыблемости. Великолепнейший сюжет для книги…

– Ты сходишь с ума, Магомет…

– Я играю за «золотым столом» в игру, которая называется тайной политикой… Жучки, мелкая рыбка пачкаются на биржевой разнице: заработав сто долларов, бегут покупать бриллианты в четыре карата и лакированные ботинки. Я играю за столом с королями и президентами.

– Магомет, Магомет, ты сломишь шею…

Хаджет Лаше надменно усмехнулся. Зрачки его глаз были расширены и неподвижны. Опытный лакей, не так поняв его возбуждение, наклонился из-за его плеча и шепотом предложил пригласить к столу девочек. Лаше послал его к черту.

– Ни на один градус я не более сумасшедший, чем Жорж Клемансо, президент Вильсон или создатель вертикальных концернов Гуго Стиннес. Я современен, я впечатлителен, я нервами понял, что такое дерзость… Вся гуманитарная, бюргерская благопристойная бурда выметена начисто после мировой войны… Будь дерзким до конца, будь циником до конца… Шагай по человеческим трупам, грабеж и насилие возведи в систему, и ты – царь жизни. Может быть, я смахиваю иногда на сумасшедшего, не забывай – при всем прочем я еще артист. Меня утомило однообразие человеческой глупости, – у меня потребность в более острых ощущениях… Ты понял меня, Александр?… Послезавтра – в Стокгольм… Я приступаю к делу… Не бойся, ты-то будешь кушать свою кефаль в Париже.

43

Дом в Баль Станэсе был приведен в порядок, – все вымыто и вычищено, в столовой – ковры, на лампах – шелковые абажуры, в вазах – охапки осенних цветов. Поздно ночью из Стокгольма, как обычно, возвращалась Мари, усталая, объевшаяся соусами за столиками гостей. Выступала она в «Гранд-отеле» в русском репертуаре, даже с некоторым успехом. Часто ей было лень снимать грим и переодеваться, и она садилась в столовой, полуголая, с осыпавшейся пудрой на розовых плечах, в шансонеточном платье. За этими предрассветными ужинами пили шампанское, но без прежних откровенных бесед, даже без шуток Налымова, – не то что в незабываемом Севре… «Все-таки там было чудно, девочки! Помните, июль, цвели липы? Песенки Барбош из кухонного окна?»

На рассвете Лили засыпала за столом, уронив растрепанную голову на руки. Мари в шансонеточном платье засыпала на диване. Вера Юрьевна, пошатываясь, брела на лужайку, где над озером вставало осеннее солнце, валилась в копну сена и дремала в странных видениях, рожденных из пузырьков шампанского. Налымова находили мертвецки пьяного в самых неожиданных местах.

Молча, мрачно обедали, опохмеляясь водочкой. После обеда купались в холодном озере. Под вечер Мари уезжала. Через день уезжала в Стокгольм и Лили – по требованию Хаджет Лаше она дала объявление в гостинице «Гранд-отель» об уроках французского и английского; требований покуда не поступало, но определенные часы приходилось отсиживать в холле гостиницы, сдерживая зевоту над иллюстрированными журналами.

Всего тяжелее были пустые часы, когда Вера Юрьевна и Налымов оставались одни в Баль Станэсе. Василий Алексеевич старался держаться в сторонке, – то одиноко покуривал на крылечке, то возился с футбольным мячом, труся за ним пропитой рысцой по поляне. Однажды Вера Юрьевна долго наблюдала, как он сидел с удочкой на берегу в Лилькиной широкополой соломенной шляпе. Вера Юрьевна подошла, посмотрела на поплавок, на консервную жестянку с червями, в лицо Василию Алексеевичу. От солнца, от водки кожа у него лупилась, глаза были совсем выцветшие. Пожала плечами: «Шут гороховый, право…»

Они мало разговаривали, только о мелочах. Здесь между ними не было близости. Вера Юрьевна и подумать не могла бы теперь прийти ночью «выкурить папироску в его постели». В Баль Станэсе все осложнилось. Нагромоздились чувства, не выразимые словами. Не будь его здесь, половина тяжести свалилась бы с Веры Юрьевны. Но то, что он остался, наполняло ее почти что мрачным восторгом. В тот же первый день приезда она рассказала ему в подробностях свои константинопольские похождения. На Василия Алексеевича это как будто не произвело впечатления. «Твой жизненный опыт, Вера Юрьевна. Так это и запиши». Но после разговора он совсем бросил хихикать и разводить «философьишку». К Вере Юрьевне у него появилась особая осторожность, как к чему-то, что выше меры переполнено и хрупко.

Иногда ей приходила дикая мысль (почему в сущности дикая?): неужели он не может придумать какой- нибудь план спасения, вытащить ее и себя из предсмертного мрака? Должен же он получить деньги от Чермоева и Манташева. Все дело в том, чтобы бесследно скрыться от Хаджет Лаше, от полиции, от русских, от всего прошлого… Что ему мешает? Легкомыслие, безволие? «Шут гороховый…» С папироской сидит, щурится на поплавок. Злоба приливала к сердцу Веры Юрьевны. Сердце свирепо сжималось, в горле – злой клубок. Но понемногу отходила в тишине под плывущими над озером облаками… «Нет, он прав, конечно, – никуда не уйти, не скрыться… Все это пошлость и чушь… Клейменые…»

Однажды она попросила его присесть рядом на копне. Обхватив руками колено, сказала:

– Все время думаю о тебе, – загадочный ты человек. Скажи, ради Бога, на что ты надеешься? Неужели только так – пищеварить, выпивать и – в могилу? Ведь что-то не так… Я не про себя говорю, про тебя… Почему ты ничего не придумаешь? А уж я-то за тобой, как смятая газета в пыли за автомобилем, помчалась бы… Понимаешь, у тебя вихря нет, у тебя хода нет… Ну, почему? Ты меня измучил… В Константинополе в номере у Лаше после убийства и в Париже с Левантом, когда он меня, мерзавец, на улицу посылал… это тоже было, – месяца за три до Севра… во мне была сила жить, несмотря ни на что… А теперь нет… Вася, не могу представить: человек, которого любишь, этот человек больше всего мира… В нем – все… А ты хочешь уверить меня, что ты – чучело на огороде, машешь рукавами… (Покусав губы, сдержалась, – вот-вот готовая закричать.) У тебя должна быть идея… Зачем прикидываешься шутом гороховым, – с ума сойду, не пойму… Сволочь ты!.. (Побелевшим кулачком заколотила себя по колену.) Должен ты сейчас же ответить: на что надеешься? И от этого твоего ответа я буду жить или я не буду жить…

Первый раз во всю бытность Василий Алексеевич ответил важно, тихо, почти заикаясь:

– Мои достоинства, то есть одно достоинство, в том, что я тебя понимаю и всей тобой восхищаюсь… Вот объяснение, почему решил разделить с тобой все, до конца… Это – одно… Каждый человек носит в себе спектакль – пошлый, маленький или трагический, величественный… Твой спектакль, Вера, трагический

Вы читаете Эмигранты
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату