Задохнувшемуся от негодования Бурцеву он показал кучу французских газет, где все это было напечатано.
Владимир Львович бросился на улицу Гренель. Там, на Политическом совещании, за зеленым сукном с золотой бахромой, на потертых креслах сидели: мертвенно утомленный князь Львов, налево от него – белобородый, щеголевато одетый «дедушка русской революции» Чайковский, направо – царский посол во Франции старый Извольский, напротив – посол временного правительства во Франции Василий Маклаков, нахмуренный Савинков (чем-то – жидкой прядью волос, упавшей на большой лоб, – напоминающий один из портретов Наполеона), мягколицый блондин из московского купечества – Третьяков и царский посол в Италии Гире.
Этим людям, по-видимому, казалось, что на листах чистой бумаги, разбросанной по столу, они должны начертать и непременно, как умные и образованные люди, начертают судьбу России. Они слушали прибывшего из Ревеля Кедрина, – печальный анализ событий под Петроградом. Лица всех (исключая Львова) выражали вежливую скуку: Кедрин был на подозрении в левизне, – «краснозадый», – как подписавший вместе с другими министрами северо-западного правительства акт о независимости Эстонии.
Доложили о Бурцеве. К нему вышел старый дипломат Извольский, – ему всегда доставляло удовольствие говорить неприятности. Бурцев, особенно казавшийся пыльным, без пуговиц, обсыпанный табаком, с растрепанными седыми косами из-под соломенной шапочки, с карманами, оттопыренными от газет, – кинулся к Извольскому.
– Что случилось? – спросил он почти одними движениями пересохших губ.
Извольский, выставив впереди себя палец, чтобы удержать наскок Бурцева:
– Центр борьбы переносится с востока на юг России, вот все, что случилось.
– Но – верховное правительство?
– Омск эвакуирован… Правительство где-то там…
– Адмирал?
– Право, не знаю… Где-нибудь едет в поезде…
Обухом ударило старого Бурцева в темя, в мечту, в идеализм. Затряслись полные брюки. Вернувшись в редакцию, он долго одиноко сидел у стола в надвинутой на глаза соломенной шапочке. Потом он вызвал Лисовского и, стараясь не глядеть в эту нагло ухмыляющуюся рожу, затребовал у него самые обширные данные биографии генерала Деникина. Владимир Львович не хотел сдаваться, – еще раз он делал усилие, чтобы на кончике пера поднять светлую личность.
На самом деле Политическое совещание было не менее Бурцева потрясено неожиданным поворотом французской печати от сдержанно-благожелательного отношения – по поводу русских дел – к резко враждебному. Что-то случилось, какая-то новая сила вошла в игру, чья-то сильная рука наносила удар.
Биржа, по существу учреждение паническое, реагировала на все это паникой. Русские ценности летели кувырком. Кто-то пригоршнями швырял для продажи русские нефтяные акции. Так продолжалось несколько дней. И будто нарочно из Сибири получались телеграммы одна мрачнее другой.
К Львову к завтраку позвали Тапу Чермоева, подпоили и выведали, что газетная кампания идет от Леона Манташева, играющего на понижение. Все это было бы понятно, если бы не одно странное явление: несмотря на то, что газеты поддавали жару, нефтяные акции после первых дней паники начали как будто сопротивляться и даже испытывать тенденцию ползти вверх: чья-то еще более сильная рука продолжала смело и широко поддерживать их.
– Нет, это игра темная, – говорил Тапа за завтраком, – Боже спаси ввязываться… Боюсь за Леона, он – горячий человек, а политика – не скаковая конюшня. Между прочим, если уже играть сегодня, так только на повышение. Почему? Признаки есть, господа, счастливые признаки.
Хитрый татарин напустил еще гуще туману. Где-то кем-то готовилась таинственная диверсия по отношению России. Тревожнее всего было то, что Политическое совещание – фокус борьбы и ядро будущей русской власти – менее других было осведомлено. Им явно пренебрегали. Затем из Лондона пришла телеграмма от Константина Набокова:
«Необходим оптимизм. Необходимо внушить Деникину, что события расцениваются как временные неудачи. Входит новый фактор. Лондон на страже».
В Политическом совещании изрисовали рожицами и завитушками пятьдесят листов чистой бумаги, но телеграммы не поняли. Пока что решили предложить Бурцеву немедленно выехать в Новороссийск для организации оптимизма в местной печати. Из Лондона приехал Денисов, но по телефону его нельзя было добиться.
Шумели ноябрьские дожди. Париж веселился. Володя Лисовский часов в одиннадцать утра все еще нежился под теплой периной, с удовольствием слушая шум дождя. В дверь торопливо постучали. Вошел Александр Левант. Зонт его, концы брюк и башмаки были мокры. Глаза – как две тухлые маслины. Не снимая шляпы, он сказал:
– Можно уничтожить всю армию сразу, окружить и расстрелять или утопить в реке? И армию и генералов?
– Кого именно? – спросил Лисовский.
– В данный момент – белых с Деникиным.
– Можно, конечно, – не поверят…
– Чума в белой армии? Что вы скажете? Повальная чума…
– Чума – неплохо. А вам когда это нужно?
– Завтра.
– С чумой придется повозиться с недельку, иначе не подействует.
– Кошмар!..
Александр Левант, присев на постель в ногах Лисовского, некоторое время скалил длинные зубы.