Так и вышло. К вечеру Николушка надвинул до ушей мягкую фуражку, закурил папироску и вышел из дому. Тетушка спросила — «ты куда?» Он пожал плечами — «так, никуда» — и пошел через плотину на мельницу. Африкан Ильич в это время еще опочивал в сундучной комнате, и тетушку некому было вразумить, что значит — «никуда»; она не приняла даже во внимание, что не более получаса тому назад сама услала Машутку на мельницу за раками, которых мельников брат и дьячок Константин Палыч ловили бреднем в пруду.
В конце плотины, из оврага, поднималась двускатная, покрытая лишаями крыша водяной мельницы. За нею, на лугу, в тени огромных и коряжистых осокорей стояли распряженные воза. Еще подалее — вдоль низкого берега медленно двигались, по колено в воде, дьячок с рыжими развевающимися волосами и — в воде по грудь — мельников брат; тащили бредень и кричали: «Куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят!» — «Да куда же глыбже-то?» — «Лезь, тебе говорят, антихрист»…
Николушка не спеша дошел до мельницы, спустился вниз к водосливу, где по скользким, шелковым от плесени доскам тонким слоем бежала вода; где тяжело и нехотя, все мокрое и почерневшее, в зеленых волосах, скрипя, вертелось водяное колесо; где в зеленоватой полутьме пахло сыростью и дегтем и, сотрясая весь ветхий остов мельницы, скрипели, стучали, крутились деревянные шестерни; где не раз деревенские мальчики, лавливая лягушек на тряпочку, видели сквозь щели мостков, внизу, в омуте, водяного, который сидел на самом дне, ухватив перепончатыми лапами зеленые сваи…
Николушке торопиться было некуда. Он бросил окурок в пену, под колесо, поднялся по шаткой сквозной лесенке наверх, где в луче света крутилась мучная пыль, легко порхали тяжелые жернова, сыпалась пахучая ржаная мука в сусеки, — захватил щепоть муки, растер ее между пальцами и вышел за ворота.
Здесь, на лужку, — кто в траве, кто на разбитом жернове, — сидели мужики, до света еще приехавшие с возами, с помолом. Николушка, сделав строгие глаза, приветствовал их баском: «Здорово, ребята!» Из мужиков кое-кто снял шапку; мельник Пров, старый солдат, сказал приветливо: «Садитесь, баринок», — и подвинулся, уступив на жернове место Николушке…
— Так-то оно было, — продолжал рассказывать Пров, прижимая черным пальцем золу в трубочке, — нельзя счесть — сколько он погубил нашего народу… Вышлет генерал Барятинский войск, и все это войско Шамиль погубит… Сколько наших косточек на этом Кавказе легло, — и-их, братцы мои… Шамиль упорен, а генерал Барятинский еще упорнее: нельзя, говорит, этого допустить, чтобы русский император отступился перед Шамилем.
— Досадно это ему, конечно, сделалось, — сказал один из мужиков, нагнув голову и трогая носок лаптя.
— Ну да, вроде как досадно. Собрал генерал Барятинский огромное войско, обложил Шамиля со всех сторон, — ни ему воды, ни ему пищи: забрался он на самый верх, на гору, с черкесами, и оттуда стреляет, не сдается… Наши поставили лестницы и полезли, и полезли, братцы мои, — одних убьют, другие лезут… Генерал Барятинский стоит внизу, бороду вот таким манером на обе стороны утюжит, ревет: «Не могу допустить русскому оружию позора…»
— Бывают такие задорные, — сказал тот же мужик.
— Долго ли, коротко ли, — вышли у черкесов все снаряды. Тут наши их и осилили. Взошли на гору и видят — стоят черкесы кругом, а посреди их — Шамиль сидит на камне и коран читает. Наши кричат: «Сдавайся!» И что же, брат мой, думаешь — черкесы эти садятся на коней, — сядет, завернется в бурку и прыгает в море. А с той горы ему до моря лететь восемнадцать верст… Ну, тут наши солдатики подоспели, наскочили на Шамиля, скрутили ему руки…
— Все-таки генерал своего добился, — опять сказал тот же мужик.
Николушка сидел на жернове и курил, часто моргая. Дело в том, что он давно уже заметил неподалеку, около возов — Машутку. Она стояла у телеги, подняв колено и упираясь пяткой в спицу колеса, и весело посматривала в сторону Николушки. На ней была прямая — черная кофта с желтой оторочкой, — мода сельца Туренева, — желтый платочек и красная юбочка.
— Н-да-с, — деловито нахмурившись, проговорил Николушка, — ну, прощайте, мужички. — Он лениво поднялся и пошел к возам, расставляя по-кавалерийски ноги.
Машутка глядела на него смеющимися глазами. Он, — будто только что ее увидел, — остановился, покачиваясь:
— А, ты здесь?.. Ты что тут делаешь?..
У Машутки задвигались тоненькие, точно чиркнутые угольком, брови, она приняла босую ногу с колеса и усмехнулась:
— Тетинька за раками послали, а эти черти только кричат, ни одного не поймали. — Она сейчас же затрясла головой и звонко засмеялась, махнула локтем в сторону пруда: — Дьячок не хочет в воду лезть, говорит — я лицо духовное.
Николушка обернулся в сторону широкого, синеватого к вечеру пруда. На истоптанном копытами низком берегу дьячок и мельников брат, низенький мужик, все еще ссорились, вырывая друг у друга бредень. Особенной причины для смеха в этой глупой сцене, конечно, не было. Николушка презрительно поморщился.
— А ты вот тут сидишь, — сказал он с расстановкой, — смотри — тетушка тебе задаст. Кого дожидаешься?
Смеющееся Машуткино лицо вдруг стало серьезным, рот сжался. Тенистыми от ресниц глазами она внимательно, почти сурово, взглянула на Николушку, дернула на лоб платок и пошла, осторожно ступая босыми ногами, и еще раз быстро взглянула на Николушку…
— Ах, черт возьми, — пробормотал он, втягивая особенно ставший почему-то пахучим воздух сквозь ноздри, — ах, черт!
Знакомой томительной болью завалило грудь… Стало отчетливо ясно — какая-то сила подняла его сегодня спозаранку с постели, толкала из комнаты в комнату, в коридор, на кухню, в сад и привела на мельницу…
Ноги его стали легкими, глаза — зоркими, все силы его, наливаясь сладостью и огнем, устремились к уходившей по берегу пруда девушке, — ветер отдувал ее красную юбочку, желтый платок… Давеча, когда она стояла у колеса, ее поднятое колено помутило голову Николушке, — сейчас желто-зеленая на закате трава стегала ее колени.
«Плевать на Настю, на тетку», — с божественной легкостью подумал он и пошел, — сами ноги погнались по лугу за девушкой. Она обернулась, ее чернобровое личико испуганно задрожало, она пошла быстрее, он побежал. Около гумна, у омета прошлогодней соломы, запыхавшись, он догнал ее и схватил за руку:
— Куда ты бежишь?
— Пустите, Николай Михайлович, — проговорила Машутка быстрым шепотом и выдергивала руку, но силы у нее не было.
— Слушай, Маша, я с тобой хотел поговорить, — вот о чем…
— Барин, миленький, не говорите…
— Дело в следующем… Я больше так не могу… Они меня сгноили… Я сегодня всю ночь не спал… Я на тебе женюсь, честное слово…
— Барин, миленький, увидят…
— Ничего не увидят… Ты смотри, как темно… Садись вот сюда, в солому… Какая ты прелесть… Когда ты шла по траве — ты ноги не исцарапала, а?.. Какой у тебя рот… Чего на меня уставилась, Маша, Машенька…
Совсем темными, косившими от волнения, невидящими глазами Машутка глядела на страшное, красивое, улыбающееся, оскаленное лицо Николушки, — будто издали слышала его бормотание. Чтобы не дрожал подбородок, она закусила нижнюю губу. И глядя, — все откидывалась, отстранялась.
Когда Николушка по берегу пруда бежал за Машуткой, мужики, сидевшие у мельницы, глядели им вслед и говорили:
— Ай, баринок-то в нашу кашу мешается.
— А женатый.
— Ну что Же, что женатый… Еще хуже женатый: к сладкому привыкает.