Не только вещи были покрыты пылью; вещи и книги — лишь покорные слуги; каков хозяин, таковы и они. А вот не заняться ли сначала приборкой самого себя? Он закурил папироску и глубже задумался.
Как прошли эти два года на Сивцевом-Вражке? Конечно, университет, а затем что сделано хорошего? Работал? Нет. Вообще, как проводил время? Никак, — покуривал и прочее.
Николай Иванович слез с подоконника и зашагал по трем комнатам, размахивая рукой и бормоча. Точно из тучи хлынули на него суровые мысли. «Гнусно!» — крикнул он.
В это время швейцар позвонил снизу, позвал к телефону. Николай Иванович сбежал в подъезд и вошел в будку, засаленную плечами, исписанную цифрами; под лампочкой была надпись мелом: «Нюра, обожаю».
Говорила Марья Кирилловна. Ее голос немного дребезжал в телефон и казался от этого еще слабее. Она спросила, что он делает, придет ли сегодня, сказала, что больше грустить не будет.
— Марья Кирилловна, спасибо вам, — заговорил он, уткнувшись лбом в угол будки, — дело в том, что я должен вас предупредить: вы, кажется, хорошо ко мне относитесь. Я — маленький и ничтожный человек. Подождите! Я должен — до конца. Я вам болтал о том, как жить, и вы даже внимательно слушали… Какой ужас! Я не рассказал вам раньше о себе, потому что только сейчас почувствовал: во мне даже просвета нет на что-нибудь человеческое. Я не понимаю, что плохо и что хорошо. Недавно, пьяный, ругался и дрался в кабаке и потом даже забыл об этом. Я не помню по именам женщин, которые у меня бывали. Я не любил ни людей, ни родины, ни своего дела. Я жил как во сне, не знаю — зачем. Если пришлось, мог бы украсть и убить. Подождите — я не вру, все это верно…
И он продолжал каяться в том, что было и чего не было, что представлялось только возможным… Марья Кирилловна долго молчала.
— Все? — спросила она.
— Не знаю, больше не могу.
— Вот то, что вы сказали об этом, — голос ее был странный и прерывающийся, — если положить это на одну чашку весов, а на другую все грехи… Они взлетят наверх.
— Что, что? — переспросил он в крайнем волнении.
— Вы подошли ко мне беззащитный. Что же я могу сделать, как не полюбить вас за это…
Дальше не было слышно. Николай Иванович зажмурился и вдруг глухо заплакал в трубку и не мог удержаться от муки и счастья…
— Бедный, родной… — услышал он легкий шепот…
Некоторое время Николай Иванович тыркался у себя по комнате, не соображая, что делает: хватал предметы и бросал их; затем в ванной открыл кран и окатил голову и только тогда сообразил, что нужно одеться. Через полчаса он звонил на Молчановке.
Марья Кирилловна сама открыла ему. Лицо ее было серьезно, глаза сияли.
— Садитесь на сундук, — сказала она и, заперев дверь, продолжала укладывать маленький чемодан в прихожей, на столике под зеркалом.
— Не нужно ни о чем говорить, да вы и сами понимаете. Я уезжаю.
— В Харьков?
— Ну конечно, куда же еще.
— Навсегда?
— Не знаю… Не знаю…
Она тряхнула головой; скользнув, из волос ее упала гребенка. Тогда радость, трепет, свет наполнили Николая Ивановича. Он откинулся на сундуке на висящие на вешалке шубы, закрыл глаза:
— Я понимаю, — все чудесно.
Она надела шубку, сунула ему в руки чемодан; они сбежали вниз и сели на извозчика.
Санки бесшумно скользили по переулкам, узким от сугробов. Зеленоватые лучи фонарей и желтый свет из окон озаряли мягкую их пелену. Вверху с крыши на крышу крутила вьюга. Валил частый крупный снег.
— А может быть, не встретимся никогда… Смотрите — какая вьюга, — сказала Марья Кирилловна.
Они вылетели на бульвары.
Деревья стояли пушистые и белые, между стволов скользили фигуры.
— Я вас люблю. Я все люблю. Я никогда не видал такой зимы, — сказал Николай Иванович.
Она сняла варежку, нагнувшись, захватила с мелькнувшего мимо сугроба снега в ладонь, откинула вуаль, откусила хрустящего снега и дала Николаю Ивановичу съесть, потом легко вздохнула.
На вокзале, глядя через стекло вагона на милое, вдруг ставшее невыразимо-печальным лицо, Николай Иванович на мгновение почувствовал острую боль.
«Что это? Верно ли все это? Разве так нужно?» — подумал он, и за стеклом Марья Кирилловна подняла палец и погрозила.
Тронулись окна. Он побежал и еще раз увидел за стеклом ее глаза, лицо под вуалькой, шапочку… Поезд наддал, и от него остался хвост, светящийся двумя огнями, много видавшими в пути. Николай Иванович вышел на площадь. Было тихо, и все падал снег, устилая ровный белый путь. Мимоезжий извозчик, засыпанный вместе с бородой пушистыми хлопьями, подивился, когда какой-то человек, широко размахнув руками, крикнул ему, проходя:
— Вот так зима, брат!
И одинокая фигура Николая Ивановича долго еще маячила в глубине улицы, пока его не закрыл трамвай.
Под водой*
Милый друг, вы оказались правы, я — просто искатель приключений. Понял это сию минуту за письмом к вам, в кабачке, на краю стола, залитого джином. Сколько здесь надписей, вырезанных ножами, — любовные признания и клятвы на всех языках! Напротив меня сидит Тоб, первая красавица в гавани, черная и злая, как обезьяна. Тянет через соломинку ликер, то поправляет гребенки, то с яростью одергивает кофточку; платье на ней шелковое и краденое, поэтому узко. Она сказала, что, если я ее брошу, — будет беда.
На рассвете я выхожу на подводной лодке, в арьергарде субмарин. Лодочку мою зовут «Кэт». Наконец-то попадаю на дно моря. А вы странствуете по иным местам, более призрачным, и только.
Помните год назад нашу беседу в подмосковном парке? Куковала кукушка, и запах меда был повсюду — с полян, от лип и вашего платья. Вы сказали, что есть две породы людей, — как ночь и день в вечном круговороте: одни ищут покоя, другие — волнений. Как видите — я второй породы.
За этот год я исколесил полсвета. На три месяца приземлился в этой гавани, где дерусь на кулачках из-за Тоб, вооружаю лодку и вот в такие ветреные ночи, перед пустой бутылкой от джина, начинаю отчаянно желать приключений… Ау, Татьяна Александровна…
До рассвета еще далеко, но если погода не переменится — нас потреплет. За окошком видна вся гавань, в лужах и дождевых пузырях. Качаются фонари. Ветром сорвало брезент с целой горы мешков. Пляшут огни на мачтах. Завывает сирена, как обманутая дева. Ветер и дождь гонят по мостовой пьяненького матроса в резиновом плаще.
Тоб говорит, что если бы умела, то написала бы вам, что я скот. Она вырывает у меня перо.
Без огней и сигналов субмарины вышли в открытое море. Ровно в половине четвертого Андрей Николаевич поднялся на мостик «Кэт»; матросы и два помощника спустились внутрь лодки.
Огромные тучи, озаренные огнями гавани и уже пропитанные бледным рассветом, грудились над портом и морем. Резкий дождь хлестал в стекла и стены кирпичных домов, по бочкам с керосином, по брезентам, покрывавшим мешки, шумел вязами сквера, барабанил по стальной обшивке лодки и лепил к
