проволоками и простреленными крышами, мрачному городу. Где было ей уцелеть!
У подъезда он говорил:
— Сегодняшний вечер очень знаменательный для меня, Ольга Андреевна. Я давно не чувствовал в себе такой уверенности, что все-таки нужно, нужно жить.
Как ее ни гни, а ведь пробьется она, как озимь. Право, совсем не так плохо. Что-то есть, что-то есть.
Дверь отворили. Он протянул руку. Ольга Андреевна, не замечая протянутой руки, вошла в подъезд, затем обернула голову, ее глаза были строгие.
— Зайдите, ведь еще не поздно.
Они сели на диван. Ольга Андреевна положила обе ладони под щеку и совсем ушла в подушечку, был виден только ее открытый широко глаз. На кухне, должно быть, вдова Бабушкина спрашивала у кухарки:
— Кто пришел?
— Да вот этот, шут его знает, в понедельник-то заходил.
— Ах, вот как. В очках?
— Ну, да.
Потом стало тихо. Затикали где-то близко ручные часики.
— Она знает, как вас зовут, сколько у вас детей, все знает, — проговорила Ольга Андреевна. — Очень противная особа.
Опять помолчали. Василий Петрович, улыбаясь, разглядывал пепел папиросы.
— Странно подумать, что отсюда придется идти на улицу, быть опять одному. Бррр…
— Вам не хочется оставаться одному?
— Вообще, быть одному невозможно, — сказал Василий Петрович. — Быть самому с собой — это другое дело. Ну, а теперь самого себя я и не чувствую. Я совершенно один, абсолютно. И вот в такие минуты думаешь: большое чувство к женщине может наполнить эту пустоту, связать с жизнью.
— Какой бедный, — проговорила Ольга Андреевна, — как же мне вас теперь отпустить одного?
Василий Петрович хихикнул и спохватился… Она растормошила подушечки, устроилась половчее.
— Не хочется — и не уходите. Оставайтесь. Тогда он повернул голову и вдруг густо, так что очки запотели, побагровел. Ольга Андреевна вытянула руку и худыми пальцами, покрытыми перстнями, взяла его за отворот сюртука:
— Вы такой милый. Вы такой милый были весь вечер. Неуклюжий, неумелый, страшно милый.
— Не шутите со мной, Ольга Андреевна.
— А я не шучу.
Тогда он проговорил не своим, а каким-то итальянским, незнакомым самому себе голосом:
— Дело в том, Ольга Андреевна, что я люблю вас.
— Ну, — сейчас же протянула она, — ну, вот, зачем вы так говорите. Меня вы не любите, сейчас только вам и показалось…
— Клянусь. Вы не знаете, что я переживаю… Эти дни, как помешанный… Я не мог решиться…
Тогда она перебила с досадой:
— Послушайте, Василий Петрович, а я не люблю нечестных людей. Дайте-ка мне носовой платок. Вон там, на туалете.
Он пошел к туалету, опрокинул какую-то жидкость, сказал: «Фу, ты», споткнулся об угол ковра и присел
— Вот так-то почтенные люди кидаются в омут головой.
— Верьте мне, ради бога.
— Ах, нет. Лучше скажите мне что-нибудь веселое.
— Не мучайте меня.
— Это — я-то мучаю? Изо всех сил стараюсь доставить ему как можно больше удовольствия. Ах, Василий Петрович, Василий Петрович, поймите же: вы весь крахмальный, рубашка на вас крахмальная, сюртук крахмальный, голос крахмальный. И весь вы каким-то коробом топорщитесь.
Она вдруг засмеялась, нагнулась стремительно, схватила Василия Петровича за уши, закинула его голову и поцеловала в нос.
— Пуц, — сквозь смех едва проговорила она. — Пуц из породы глупых. Какой славный!
И сейчас же от смеха опрокинулась на спину. Василий Петрович просунул руки под ее плечи, усатым ртом искал губ.
Смеясь, царапаясь кольцами, она увернулась, перебралась на другой конец дивана; проговорила, задохнувшись:
— Нет, нет, нельзя. — И, как кошка, стала оправлять платье. — Теперь мне стало весело, и больше нельзя. Поняли? Откройте шкаф и достаньте коньяк.
— Скажите — любите меня? — пробормотал Василий Петрович.
— Нет, совсем не люблю, в том-то и дело.
— Вы издеваетесь!
— Вот неблагодарный человек! Я же предлагала вам остаться.
— Молчите! Я не хочу, чтобы вы глумились над чувством.
— Глумиться над вашим чувством! Над каким? Я вам совершенно добродетельно, из одного доброго расположения, безо всякой выгоды, предложила остаться. А вам, оказывается, мало этого! Я еще должна переживать ваши чувства!
Ее лицо вдруг стало острым и злым.
— Не верю вам, поняли? От ваших переживаний мне скучно и кисло — оскомина. Пошлость!
Она ударила кулаком в подушечку.
— Вы еще в понедельник мне не понравились. Пришел, сидит, сети расставил. Добрый, пресный. Упырь, прямо упырь. Своего-то нет ничего. Пришел напиться. Боже мой, какая тоска! Уйдите, уйдите сию минуту, господин… Не блестите на меня очками… Вы какой-то весь медный.
Она поднесла руку к горлу. Рот ее пересох, глаза ввалились.
— Уходите же, я говорю. Придете в другой раз. И тогда скажете точно и ясно, что вам нужно от меня.
Василий Петрович сидел на другом конце комнаты, спиной к зеркалу; несколько раз он повторил, словно про себя:
— Вы неправы, нет, неправы.
В дверь постучали, Ольга Андреевна не ответила. Вошел Николаи.
Ольга Андреевна вскрикнула:
— Коленька! — вскочила, взяла его за руки. — Какой же вы славный, что зашли. Дайте поцелую в лобик. Хотите чаю?
Николай сдержанно и нежно отстранил Ольгу Андреевну, сел на стул у стены и покосился на отца, но не усмехнулся, как обычно, взглянул сурово.
— Я предупреждал Ольгу Андреевну, что зайду часам к одиннадцати, — сказал он, — ну что, хорошо было в театре?
Василий Петрович, внимательно разглядывая взятую с туалета брошку — птицу со стрелкой в клюве, подумал: «Вот черт, уйти сейчас — невозможно; ответить — нет, нет; накричать на мальчишку — выйдет глупо», — и он промолчал, только прищурился, поднеся к свету птичку.
У Ольги Андреевны поблескивали глаза; сидя на краю дивана, она поворачивала голову то к отцу, то к сыну, — слова так и готовы были слететь с ее губ. Николай сказал:
— Холод сильный, а мне жарко. С Нижней Якиманки бежал бегом. На мосту остановили солдаты, хотели в воду бросить. Отругался. Вот так случай.
— А что без вас тут было, — проговорила Ольга Андреевна, — какие странные разговоры. Мы чуть было не поссорились. Говорили все о любви.