самозащите, свойственные, по его представлениям, всей овечьей породе аристократов, но князь при этом обладал еще и огромной притягательной силой — иного характера, чем у молодого Фальконери, но столь же неотразимой. Еще дон Калоджеро открыл, что энергия князя направлена не на конкретные цели, не на стремление отнять что-то у других, а внутрь себя самого, на поиски жизненных смыслов. Он был поражен этим, хотя отвлеченные устремления князя представлял себе весьма туманно и не мог облечь их в словесную форму, что пытаемся здесь сделать мы. Разгадывая секрет обаяния двух этих аристократов, дон Калоджеро подумал, что не последнюю роль тут играют хорошие манеры, и сделал вывод: чем человек воспитанней, тем он приятней, потому что своим безупречным поведением способен в конечном счете свести на нет проявления многих неблаговидных человеческих свойств и подать пример выгодного альтруизма (формула, в которой эффективность прилагательного позволяла ему примириться с бесполезностью существительного). Мало-помалу дон Калоджеро начинал осознавать, что званый обед совсем не обязательно должен сопровождаться жадным чавканьем за столом и посаженными на скатерть жирными пятнами, что разговор может и не походить на собачью свару; что уступка женщине — проявление силы, а не слабости, как он думал раньше; что от собеседника можно большего добиться, если вместо «ни черта ты не понимаешь» сказать «возможно, я неясно выразился»; и что если умело пользоваться подобными приемами, от еды, женщин, доводов и собеседников проку будет куда больше.

Было бы опрометчиво утверждать, будто дон Калоджеро сразу же применил на практике обретенные знания, но он стал чаще бриться и реже возмущаться расходом мыла при стирке белья, тем дело, правда, и ограничилось; и все же именно с тех пор он и ему подобные начали постепенно меняться, освобождаться от дурных манер, чтобы через три поколения превратиться из расторопных мужланов в беспомощных аристократов.

Первое посещение Анджеликой семейства Салина в качестве невесты прошло безупречно, словно было тщательно отрепетировано. Девушка держалась настолько хорошо, что за каждым ее жестом, за каждым словом угадывалась рука режиссера. Но поскольку отсутствие в те времена быстрых средств связи вынуждало признать такое предположение несостоятельным, оставалось поверить в гипотезу, что Танкреди подготовил этот визит заблаговременно, еще до официального объявления о помолвке. Тем, кто держал князя Фальконери за человека предусмотрительного, такая гипотеза могла бы показаться смелой, но никак не абсурдной.

Анджелика появилась в шесть часов вечера в бело-розовом платье. Шелковистые, заплетенные в косы черные волосы прикрывала летняя, не по сезону, соломенная шляпа с украшением в виде виноградных гроздьев и золотистых колосьев, скромно намекавших на виноградники Джибильдольче и хлебные поля Сеттесоли. Опередив отца, Анджелика легко взбежала по ступеням высокой лестницы и бросилась в объятья дона Фабрицио. Она запечатлела на его бакенбардах два поцелуя, которые тут же были ей возвращены с особым удовольствием, причем губы князя чуть дольше положенного задержались на молодых щечках, от которых исходил аромат гардении. Анджелика покраснела и отступила на полшага.

— Я счастлива, я так счастлива, — она снова приблизилась и, поднявшись на цыпочки, выдохнула ему в ухо: — дядище!

Этот порыв искренности и доверительной секретности был счастливой режиссерской находкой, сравнимой по своему эффекту разве что с детской коляской Эйзенштейна: он привел в восторг чистое сердце князя, теперь уже окончательно покоренное невестой племянника.

Дон Калоджеро тем временем одолел лестницу и сообщил, как переживает жена, что не смогла прийти: вчера вечером она оступилась, у нее растяжение связок на левой ноге, очень болезненное.

— Представляете, князь, щиколотка у нее раздулась, как баклажан.

Дона Фабрицио развеселило столь изящное сравнение, и он выразил желание немедленно пойти и навестить супругу дона Калоджеро, уверенный, благодаря открытой ему доном Чиччо тайне, что проявленная им вежливость не будет иметь опасных для него последствий. Предложение смутило дона Калоджеро, и ему, чтобы удержать князя, пришлось наградить супругу дополнительным недомоганием, на этот раз мигренью, из-за которой бедняжке больно смотреть на свет, и она вынуждена сидеть в темноте.

Князь подал руку Анджелике, и они, едва угадывая дорогу в тусклом свете масляных ламп, пошли через анфиладу сумрачных гостиных, в конце которых сияла огнями Леопольдова зала, где собралась в ожидании вся семья. Их торжественный путь из темноты к свету, к семейному очагу напоминал своей торжественностью церемонию посвящения в масонское братство.

Все столпились у дверей. Княгиня, сдавшаяся под гневным натиском мужа, который не просто отверг все ее возражения, но камня на камне от них не оставил, расцеловала свою будущую красавицу племяницу и так крепко прижала к себе, что на коже девушки отпечатался контур фамильного рубинового ожерелья, надетого, несмотря на неурочный час, Марией-Стеллой по случаю столь счастливого события. Шестнадцатилетний Франческо Паоло, обрадовавшись, что ему выпала такая редкая удача, тоже поцеловал Анджелику под полным бессильной ревности взглядом отца. Особенно сердечно невесту встретила Кончетта: она была настолько растрогана, что не смогла сдержать слез; ее сестры, окружив Анджелику, выражали свою радость шумным весельем. Падре Пирроне не был бесчувствен к женским чарам, хотя, как человек благочестивый, предпочитал считать их неопровержимым доказательством милости Божьей, но все его обоснования растаяли в лучах сияющей грации (с маленькой буквы).

— Veni, sponsa de Libano…[52] — пробормотал он, с трудом удерживаясь, чтобы не процитировать другие, более пылкие библейские строки.

Мадемуазель Домбрей плакала от полноты чувств, как и положено гувернанткам, и, сжимая своими не знавшими нежных прикосновений руками цветущие плечи девушки, приговаривала:

— Angelica, Angelica, pensons a la joie de Tancrede[53].

И только Бендико, обычно доброжелательный,

почему-то глухо рычал, а возмущенный этим Франческо Паоло, у которого еще горели губы от поцелуя, изо всех сил пытался его урезонить.

На венецианской люстре с сорока восьмью подсвечниками зажгли двадцать четыре белоснежные свечи, и каждая из них напоминала девственницу, сгорающую от любви; свесившись вниз на изогнутых стеклянных стеблях, цветы восхищались той, что вошла в зал, и улыбались ей ломкой мерцающей улыбкой. Горел большой камин (его зажгли скорее для парадности: в зале и так было тепло), пламенные отсветы плясали на полу, озаряли неравномерными вспышками потускневшую мебельную позолоту. Это и вправду был настоящий домашний очаг, символ семьи: раскаленные головешки намекали на жгучие желания, тлеющие угли — на удовлетворенную страсть.

Княгиня, обладавшая замечательной способностью подводить все чувства под общий знаменатель, рассказала о самых выдающихся случаях из детства Танкреди, причем с таким восторгом, что можно было и в самом деле поверить, будто Анджелике несказанно повезло с женихом, поскольку в шесть лет он уже был таким сознательным, что позволял без лишних уговоров ставить себе клизму, а в двенадцать таким бесстрашным, что осмелился стащить горсть черешен. Рассказ о безрассудной разбойничьей выходке кузена вызвал у Кончетты смех.

— От этого порока Танкреди так и не избавился, — сказала она. — Помнишь, папа, как два месяца назад он обобрал все персики, а ведь ты так ими гордился! — И лицо ее вдруг стало мрачным и строгим, словно она представляла интересы всех обворованных владельцев фруктовых садов.

Но тут вступивший в разговор дон Фабрицио переключил внимание на другое: он заговорил о Танкреди сегодняшнем, живом и сообразительном, способном совершать поступки, которые всегда восхищают тех, кто его любит, и раздражают его недоброжелателей. Он рассказал, как однажды в Неаполе Танкреди был представлен герцогине, какой — не важно, и та воспылала к нему страстью и хотела видеть его в своем доме утром, днем и вечером, в гостиной или в постели, значения не имеет, потому что, как она утверждала, никто не умел рассказывать les petits riens[54] так, как он. И хотя дон Фабрицио поспешил уточнить, что Танкреди в то время было еще неполных шестнадцать, а герцогине далеко за пятьдесят, глаза Анджелики вспыхнули, ибо о палермских юношах она была наслышана, а неаполитанских герцогинь помогло нарисовать воображение.

Это еще не дает оснований сделать вывод, что Анджелика любила Танкреди; слишком самоуверенная и амбициозная, она не была способна на самозабвение, пусть и временное, без которого любви быть не

Вы читаете Гепард
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату