ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Живительно ярко небо в Рио-де-Жанейро.
Таким кажется оно морякам с “Востока” и “Мирного”, вероятно, и потому, что переполнены их души высокой радостью совершенных открытий. И как странно, что надо скрывать эту радость. Но командир сказал: сообщение об открытиях — за Морским штабом!
Астроном Симонов свозит на берег коллекции ракушек, рыб, замороженных во льду птиц. А носильщики несут к дому консула банки с рыбами столь же равнодушно, как и чемоданы частых здесь путешественников.
На улицах несет гарью, то и дело попадаются обгорелые, поникшие деревья. Вдоль улиц расхаживают полицейские, один из них стоит на деревянных ходулях, чтобы лучше обозревать вокруг. Недавно в городе было восстание негров, отправляемых в рабство, в Северную Америку.
В дневнике матроса Киселева о том записано: “Был в Анжинеро бунт, обыватели с войском”.
В порту передавали, что какой-то старик негр ждал прихода русских кораблей, а потом примкнул к восставшим.
В доме консула Григория Ивановича Лангсдорфа спущены портьеры на окнах. Больная жена консула, лежа на диване, подает Лазареву немощную, в ускользающих жилках руку и говорит слабеющим голосом:
— Все странности! Все непостижимости! Вы ведь оттуда?
Ей опостылела здешняя земля с ее гнилостным, а говорят меж тем, чудесным климатом, с суетой монахов, звоном колоколов и ожиданием кораблей. Ее муж в соседней комнате принимает Симонова, и больная слышит, как муж радостно восклицает:
— Не может быть? Неужели вам удалось достать илистого прыгуна? Да, это он — глаза на лбу, весь белый. А это что? Какая-то яичная скорлупа…
— В желудке альбатроса было, — слышится ответ Симонова. — Представьте себе, ведь уже по этой скорлупе мы могли судить о том, что земля близко. Где бы альбатрос взял пингвинье яйцо!
— Стало быть, вторая Гренландия найдена, — восклицает Лангсдорф. — Вся во льдах! Ну да, она поит с ледников океан!..
— Пойдемте в гостиную, — тихо предлагает Лазареву жена консула.
Михаил Петрович почтительно идет за ней. Придерживая рукой шлейф платья, она направилась к клавесину в углу и на ходу обронила:
— А брат ваш тоже еще в поисках?..
— Он вернется позднее. Вестей от него не имею.
— Я очень устала здесь, Михаил Петрович, и хочу в Россию, — говорит жена консула.
— Когда собираетесь?
— Боже мой! Вы спрашиваете? Да я же не могу, не по моему здоровью сейчас эта качка на кораблях. И притом же Григорий Иванович разводит здесь музеум — для потомков, для Академии. А теперь эти привезенные вами коллекции. Они так увлекают его!
Лазарев молчит. Ему жаль ее.
— Что вам сыграть? Хотите Моцарта? — спрашивает она, перебирая шелестящие, как сухие листья, ноты.
Она играет, но вскоре, услыхав, как Григорий Иванович прощается с гостем, останавливается:
— Мне ведь тоже надо проститься с ним. Вы извините меня, Михаил Петрович!
Но разговор ее с Симоновым затягивается: он знает ее отца, он скорее, как ей кажется, может понять ее положение здесь…
— Я ехал в Петербург увидеть новые астрономические приборы вашего отца, а попал в плаванье! — говорил ей Симонов. — Я боялся моря. Я привык к одному кругу людей может быть, как вы; патриархальная Казань приучила меня к медлительности жизни и кабинетному изучению естественных наук. Теперь меня… пробудило такими ветрами, что, право, я почувствовал себя иным человеком! И, знаете ли, сама прелесть жизни и ценность дружбы возросли в моих глазах… Даже Григория Ивановича, ходившего с Крузенштерном, я, кажется, больше понимаю, как и других русских людей, связавших себя с наукой и природой. А природа — это опасности жизни, мужество, долголетие, природа — это взгляд на жизнь, на людей на общество, а не только… на привезенного мною илистого прыгуна. Понимаете ли вы меня?
— Вам бы только Жан-Жака Руссо читать! — не удержалась она и досадливо повела худенькими плечами. — Вам бы сюда навечно, а мне — в Петербург! Впрочем, вы в чем-то правы; я поняла моего мужа, только узнав эту его приверженность к природе, но узнав, заскучала… В этом его самоотречении от света — столько провинциальной безвкусицы!
— Никакого самоотречения, уверяю вас, нет!
— Ах, оставьте! — лениво протянула она. И совсем по-детски, как бы прося снисхождения, сказала: — Что женщине звезды и ваш звездный мир? Вы вспомните, конечно, о жене Рикорда? Ею столь восхищаются приезжие. Ну, что ж, тогда посылайте в калифорнийское заточенье всех нас… Я же безумно устала от одних этих речей. Каждый русский корабль, зашедший в Рио-де-Жанейро, доставляет мне таких, как вы… учителей жизни!
— Простите, — смутился астроном. — Я отнюдь не хотел вас учить, я понимаю…
— Ничего вы не понимаете! — перебила она. — Я просто устала сегодня больше, чем всегда.
И шепнула, полузакрыв глаза, с дружеской доверчивостью глядя на гостя:
— Знаете, так хочется на Невский!
К обеду сходятся за столом в доме консула офицеры “Мирного” и “Востока”. Но теперь хозяйка дома приветлива, весела, и никто не догадается о ее недавнем разговоре с Симоновым. Она предлагает тост за отъезжающих моряков и с милой насмешливостью, забыв о своих горестях, — за новооткрытую ледовую землю, “куда бы, наверное, с удовольствием переселился ее муж”.
…Корабли вышли в обратный путь, и вот оно — Саргассово море, темное, заполненное водорослями, влекущее в свою мертвую, еще не измеренную глубину. Когда-то суеверный страх наводило оно на спутников Колумба, гигантский омут, заселенный неведомыми морскими зверями. Они, как думали тогда ученые, срывают со дна траву, и стебли ее показываются на поверхности, запруживая пространство.
Симонов просит остановиться, чтобы на шлюпке обследовать места этого травянистого залегания в море. К вечеру корабли снимаются с якорей, а Симонов уединяется с Беллинсгаузеном в его каюте.
— А если эта трава не имеет корней и питается водой, не соприкасаясь с землей? — спрашивает Беллинсгаузен. — Вы нашли хоть где-нибудь признак поломки корневого стебля?
— В этом случае вода в Саргассовом море сама по себе необыкновенна… Прикажите заполнить бочку этой водой, и по прибытии будем производить опыты! — говорит ученый. — Думаю же, что вы правы, трудно предположить что-нибудь иное.
Саргассово море — одна из последних загадок на пути. Беллинсгаузен пишет на досуге гидрологическое описание его, думая порадовать Сарычева. Дня два уходят у него на составление докладной записки об экспедиции морскому Адмиралтейству. Но что сообщить в записке? Он присоединяет к ней и последнее свое, написанное в Сиднее и еще не посланное министру, письмо: “…Во время плавания нашего при беспрерывных туманах, мрачности и снеге, среди льдов шлюп “Мирный” всегда держался в соединении, чему по сие время примера не было, чтобы суда, плавающие столь долговременно при подобных погодах, — не разлучались. И потому поставляю долгом представить о таком неусыпном бдении лейтенанта Лазарева. При сем за долг поставляю донести, что в такое продолжительное время плавания, в столь суровом море, где беспрестанно существуют жестокие ветры, весь рангоут, равно палуба и снасти в целости!”
На палубе “Мирного” людно.
Матрос Киселев горестно допытывает товарищей: сможет ли он теперь сам выкупиться и выкупить из неволи свою невесту. Он мысленно подсчитывает заслуженные им за два года деньги. И хочется верить Киселеву, что не может теперь помещик не отпустить его на волю… Что-то ждет матросов, побывавших за