гладеньким, будто кто его прилизал. Ходил он не спеша, тяжело переваливаясь с боку на бок. Другой — худой, взъерошенный забияка с пробитой головой и расцарапанной лапкой — везде старался быть первым. В гнездо он забрался первым, обратно выкатился первым и теперь опять первым приковылял на край утеса. Вытянув шею, он долго прислушивался, но так и не услышал долгожданного клекота родителей.
Улетели они в полдень, когда солнце зорко стерегло гнездо, но вот уже солнце не греет и почти не светит, а орла и орлицы все нет.
Забияка-орленок оглянулся, высокомерно посмотрел на прижавшегося к гнезду толстяка и с жадностью набросился на кучу наиболее свежих, еще не побелевших костей курицы и зайца. Разозлившись, что ничего съедобного не осталось, забияка клюнул в затылок присмиревшего брата. Тот в ответ долбанул его в шею.
Вдруг, как по команде, орлята умолкли, вытянули шейки. Потом так же дружно и радостно заклекотали: родители возвращались с охоты. Мать летела впереди. За нею отец. В цепких лапах он нес трепещущего крошечного ягненка.
Маленькие хищники уже заблаговременно дрались между собой за лучшую долю в предстоящем ужине, когда раздался выстрел и орел вместе со своей добычей упал к ногам парня, стоявшего на вершине утеса, в ста метрах от гнезда.
Лишь теперь заметили орлята страшного соседа. Пугливо прижались друг к другу. Окаменели…
Однако отсиживаться не пришлось — орлица пролетела над гнездом и тревожным клекотом приказала птенцам подняться в небо.
Опережая один другого, белоногие малыши приковыляли к краю карниза и почти разом бросились со скалы. Беспомощные и смешные на земле, они казались гордыми и могучими в небе. Стремительно, размашисто выписывали орлята огромные восходящие круги, все дальше и дальше улетая от родного гнезда.
— Ч-черти, как летают! — с завистью глядя вслед выводку, прошептал юноша. — Жалко их… Но что ж делать… Ничего, не пропадут, мать выходит…
Тяжело вздохнув, он повесил за спину винтовку, столкнул в пропасть убитого орла и присел на большой камень возле пещеры. Из-за голенища рыжего, стоптанного сапога он вынул финку и начал свежевать ягненка.
Под скалой, где-то на самом дне темной пропасти, шумела, бесновалась стиснутая каменными стенами бурная речка.
На другой стороне ущелья чернел островерхий гранитный утес, похожий на изваяние сидящего орла. На голой макушке его горела охваченная пламенем заката старая сосна-двойняшка. Покореженные черные стволы ее были, как веревка, свиты в один: видно, так легче бороться с ветрами, налетающими со всех сторон света.
Сгорбилась, почернела старая сосна и, подставив плешивую макушку заходящему солнцу, поскрипывала жалобно и тревожно.
Когда перед пещерой запылал костер из сухого букового хвороста, парень еще раз с тоской посмотрел в сторону улетевших орлят, изгнанных им из родного гнезда.
— А, не пропадут! — опять тихо произнес он. — Я ж не пропал…
Разложив кусочки мяса на небольшом плоском камне, раскаленном в костре, он достал из кармана засаленных шахтерских штанов узелок с солью. Не спеша, почти благоговейно развязал его и положил перед собой.
Чуть поджаренный снизу и прихваченный пламенем сверху, сочный кусочек мяса он макал в соль и бросал в рот. Выхваченное прямо из огня мясо обжигало, но именно от этого и казалось необычайно вкусным.
Поужинав и напившись воды из немецкой баклажки, путешественник подбросил в костер сухого хвороста и вошел в пещеру.
Теперь можно внимательнее осмотреть выбранное для ночевки место. До ужина куча неизвестно кем припасенного хвороста только радовала. А сейчас тревожила: кто и когда собрал, почему не сжег.
По свежим изломам буковых веток нетрудно было догадаться, что сушняк собран дня три назад, уже после большого дождя, пролившегося над Малыми Татрами. Значит, приди на день—два раньше, он нашел бы здесь друзей, может быть даже попутчиков к линии фронта. Взяв из костра ярко горящее поленце, паренек, согнувшись, вошел в пещеру. Копотью лучины или спички на ржавых ее стенах латинскими буквами были написаны словацкие имена: Цирил, Ёжо. Над этими именами, как заглавие, стояло крупно выведенное: ЯНОШИК. Под каждым именем было по маленькому коричневому крестику. Чем они написаны? На краску не похоже. А глины такой здесь нет…
Кроме надписей, в пещере ничего интересного не оказалось. Путник попробовал было отвалить камень в темном закоулке. Но круглый серый валун оказался так плотно вогнанным в расщелину, что без лома или крепкой палки сдвинуть его не удалось.
Выйдя из пещеры, паренек разостлал возле угасающего костра пятнистую немецкую плащ-палатку, сунул под голову мягкую заячью шапку и лег, прижав к груди холодную сталь винтовки.
Хорошее, надежное место попалось ему сегодня для ночлега. Здесь не придется вскакивать и бежать среди ночи, как не раз случалось во время двухмесячных скитаний по чужим горам и лесам. Но только прикрыл он глаза, как перед ним возникло видение, которое беспокоило его каждую ночь, со дня побега из лагеря смерти, из проклятого Бухенвальда. Словно живой, появился перед ним замученный, окровавленный Вацлав Гудба…
…Из-за высокой каменной ограды концентрационного лагеря предательски выглядывает луна. Она освещает лысину и скуластую щеку старого коммуниста-словака. С головы, пробитой разрывной пулей, черной струей тянется кровь по лицу, шее, по серой лагерной рубашке. Выбитый левый глаз кровавым яблоком висит на бледной щеке. Гудба упирается в землю руками, пытаясь подняться; напрасно, на простреленные ноги не встать. Он весь дрожит и еле держится на руках, но не стонет. И, кажется, даже не обращает внимания на свои смертельные раны.
Всеми остатками сил Вацлав Гудба тянется к худому пареньку, остро смотрит в лицо ему единственным лихорадочно горящим правым глазом и, старательно выговаривая русские слова, твердит:
— Гришькоо! Гришькоо! Товарищ Кравцов. Ты хтел бежать до русска. Бить фашистов. Иди в Словакию! Иди! Сделай то, цо я просим. То важнее, чем убить сто фашистов! Гришькоо!.. — В дрожащем, прерывающемся голосе раненого уже не просьба, а стон, отчаянный вопль человека, не успевшего сделать то, ради чего он жил на земле. — Гришькоо, не забудь адресу. Повтори! Повтори!
— Туречка, в десяти километрах от Банска Быстрицы. Найти Яна Ковача, — горячо, скороговоркой шепчет Гриша. — Передать ему: берегитесь Цотака! По заданию гардистов он ищет валашку Яношика!
— Гришькоо! — Старик шепчет так тихо, что юноша вынужден подставить ухо к самым его губам. — Валашка Яношика — то типография, друкарня. Тайная друкарня коммунистов!
Григорий Кравцов опустился на колени, обнял раненого. Стиснув зубы, хотел что-то сказать.
— О-о-о, Гришькоо! Я не подумал! — бессильно опустив голову, хрипит Гудба. — Ковача могут споймать… Его могут…
Раздаются свистки гестаповцев, обнаруживших побег, гулкий топот кованых сапог, быстро нарастающий лай собак.
— Если Ковача нету, — из последних сил шепчет умирающий, — найди… найди…
Но то ли Гудба затрудняется в выборе надежного человека, то ли кровь заливает ему горло — Гриша никак не может понять фамилию второго человека, которому можно доверить важную тайну: Благовер, Дол-говер или Многовер…
Свора собак и гестаповцев уже рядом. Вацлав Гудба падает, взмахнув рукой: беги!
Гриша пожимает уже безжизненную руку старика и бросается в речку.
В воде холодно. Темно. Луна скрылась. Где-то далеко позади на все голоса лают и поскуливают овчарки, оголтело свистят гестаповцы, тяжело ухают по гулкому берегу большие кованые сапоги.
Мало-помалу все звуки стихают. Вода кажется теплее, приятнее… Гриша плывет на спине, отдыхает… И кажется ему, что не Эльба это, а родной Иртыш…