— Понял теперь, почему вопить надо?
«С дедом лучше не спорить, — подумал Тимоша. — Иначе он всю дорогу будет обучать, как под плетьми поудобнее устраиваться. Тоже, оказывается, уметь надо. Но лучше не учиться… Попить бы…»
Продолжая разговор, дед Фома изредка толкал Тимошу в бок, спрашивая, слушает ли он. Тимоша отвечал, что, мол, да, а сам думал совсем о другом.
Полгода прошло с тех пор, как распахнулась в их избе дверь и в клубах морозного духа вошел, тукая культяпкой по полу, отец.
С появлением отца в их семье и вокруг произошло столько событий, сколько Тимоша не мог упомнить за все прожитое им время. Он невольно делил свою жизнь на две неравные половины.
Куцый кусочек — «до возвращения отца», и бешеный водоворот событий — после.
Столько понадобилось передумать, понять и пережить за эти месяцы…
Уже на другой день по возвращении отец достал из чулана холщовый мешок. В нем хранились немудреные инструменты деревенского сапожника. Небольшая толстая палка с круглой металлической пяткой на одном конце и стальной лопаткой на другом — «ведьма», колодки, вар, дратва, жестяные коробочки с деревянными и железными гвоздями, фартук. Вынули из чулана отцовский столик и табуретку. Все сохранила мать, даже мешок с обрезками кожи, хорошей, довоенной, спиртовой. Такую достать теперь нечего было и думать.
Запахло в избе моченой кожей, застучал бойко «пятачок» сапожного молотка.
Дом словно преобразился. Будто светлее в нем стало. А может, и действительно светлее. Тимоша побелил печь, мать выскребла закоптившиеся стены, пол, стол и лавки. И не то чтобы отец придирался к непорядкам в запущенном доме. Он умел с улыбкой вспомнить, как светилась свежей известью печь, и Тимоша уже не знал покоя, пока не принимался с радостью за работу. Стоило побелить печь — стали особенно заметны потемневшие бревна стен, и мать принялась за уборку.
— К пасхе, — говорила она, — и у нас в этом году будет настоящее светлое воскресенье.
Она стала веселой и бойкой. Раньше, начав какое-либо дело, она вдруг задумывалась, все валилось из рук, и они, тяжелые, набрякшие, бессильно ложились на колени. Она могла сидеть так часами, уставившись в крестовину оконного переплета либо на узкий коптящий огонек жировика. И черный платок, надетый по-монашески, сливался с темнотой, притаившейся в углах, и был ясно виден лишь треугольник желтого, изможденного лица.
Теперь мать помолодела. Платки стала носить светлые, яркие. Глаза ее блестели. Работа кипела, и руки будто не знали устали. Изменились ее походка и осанка. Пропала сутулость, тяжелая поступь. Уложенная кичкой коса чуть оттягивала назад голову, и порой Тимоше казалось, что мать выглядит такой гордой, какой была, наверное, только царица. Когда Тимоша впервые за долгое время услышал веселый, беззаботный смех матери, он поначалу решил, что в доме кто-то чужой, так необычен показался ее смех сам по себе.
Но кое-что в доме представлялось Тимоше непонятным. Почему отец, так любящий мать, многое скрывает от нее? Вот хотя бы то, что Тимоша, приезжая на короткие побывки со смолокурни деда Фомы, не сидит дома. Отец поручает ему развозить по окрестным деревням готовый товар. Там он по секретным поручениям отца встречается с мужиками, которые не то что за сапоги, но и за набойки не смогли бы заплатить. Он передает им странные и таинственные сообщения о каком-то поступающем товаре, о готовности к определенному сроку сапог или просит подкинуть гвоздей.
Сначала Тимоша не догадывался ни о чем. Только совсем недавно он понял, что речь идет об оружии, о патронах, порохе, капсюлях.
В свои наезды домой из урмана Тимоша замечал, что деревни точно лихорадило. Побор шел за побором, мобилизация за мобилизацией. Временные требовали всё новых рекрутов — воевать с Москвой. Царские еще недоимки выбивались с таким свирепым рвением, будто каждый мешок зерна или картошки решал судьбу «автономной Сибири, без коммунистов».
Теперь Тимоша вез на своей спине доказательство «любви к народу», «народной власти», как говорили о себе временные.
Поглядит сейчас любой мужик на спины Тимоши и деда Фомы и без лишних слов поймет, что может ждать и его, если через несколько дней появятся каратели и в селе. Редко в какой семье нет парня призывного возраста или самого хозяина, который бы не удрал в урман, прослышав про набор на войну «с Москвой».
— Тпру! — Дед Фома остановил повозку. — Вот этой тропкой прямо к смолокурне выйдешь. А я, стало быть, в деревню.
Морщась от боли, Тимоша сполз с телеги. Рубашка прилипла к рубцам, к разодранной плетьми коже. Каждое движение стоило больших усилий. И голова кружилась.
Тимоша сошел с дороги. Его окружили сумрачные ели. Пахло болотом. Он с трудом отыскал тропинку, о которой говорил дед Фома. По ней ходил, верно, он один и то не часто. Под низко распластавшимся лапником приходилось то и дело нагибаться. Иногда ветви задевали по спине. Тимоша замирал и по-гусачьи шипел от жгучей боли. От ходьбы под душным пологом ельника, от слабости, от ломоты в каждом суставе все тело покрылось липким холодным потом, который попадал в свежие рубцы на спине. Они саднили, чесались. Зуд стал нестерпимым.
Пройдя версты три, Тимоша совершенно выбился из сил. Упал на траву. Очень хотелось заплакать, но он сжал зубы и только усиленно пошмыгал носом. Потом пошел дальше. Стало вроде бы легче.
Солнце клонилось к западу. Надо было спешить. И так они задержались с дедом в Еремеевке. Не по своей воле. Но мог ли кто предполагать, что с ними приключится такое! Попали в самое пекло, когда солдаты сгоняли на площадь всех жителей Еремеевки. Уже по дороге на площадь Тимоша догнал кузнеца Медведева и передал, что к ним на помощь придут мужики из соседних деревень — проучить карателей. Выпороли же их под замах — чтоб не шлялись — вместе с родичами дезертиров.
Тимоше казалось, что он бежит к смолокурне, а на самом деле он, поскуливая, чтобы превозмочь боль и слабость с трудом перебирался от одного дерева к другому.
Наконец Тимоша увидел смолокурню: большой сарай и маленький домик между огромными кедрами. В двух окошках избенки слабо проступал желтый свет. Тимофей хотел крикнуть, да голоса не было. И силы оставили его. Он встал на четвереньки и пополз, а это оказалось труднее, чем идти.
Добравшись до порога, Тимоша головой толкнул дверь, захрипел:
— Отец…
Сильные руки подхватили его.
Тимоша потерял сознание, а очнулся па лавке в привычной глуховатой тишине деревянного дома. Он приподнял голову. В избушке горел ровным, чуть коптящим огоньком жировик. У стола сидели двое. Спиной к Тимоше — отец. Второй лысый, с маленьким живым лицом. Тень его затмевала половину избенки.
Долго Тимоша не мог понять, кто это. Наконец вспомнил: жестянщик из города. Он ходил по деревням с деревянным ящиком на плече.
— Люди доверчивы, Федор Терентьевич, — негромко говорил жестянщик. (Тимоша вспомнил, что его зовут Иваном Парамоновичем.) — Не всё они сразу понимают, не всё предвидеть могут, пока не испытают на своей шкуре. Сам посуди. Крепостного права Сибирь не знала. Власти помещичьей не нюхала. Земли гулящей — сколь хошь. Немного Советская власть могла здесь дать мужику. Не то что в России.
— А власть?
— Так надо узнать, что это такое, — усмехнулся Иван Парамонович. — А вот как закрутили эсеры все гайки, пошли самоуправствовать, сечь, стрелять да вешать… куда хуже, куда резвее, чем раньше, так все ясно и стало.
— Еще бы…
— Парень у тебя крепкий. Жаль его.
Отец вздохнул.
— Значит, вышел наш с тобой связной из строя. Так я сам по деревням пройдусь. На субботу, значит, сбор. А ночью и ударим.
Иван Парамонович надел картуз и попрощался с отцом.
В субботу, едва начало смеркаться, небольшой вооруженный отряд вышел из избенки и гуськом