Манилка другим манером не прошёл бы – высок был обрыв. И спустились почти до конца, и даже ночь не помешала б делу, да только вот в самом конце молодой пешка-урус Котейка сплоховал: то ли палка такая непрочная попалась, то ли что – а сорвался он вдруг и молча, никто и не понял ничего, головой вперёд по проторе шагов десять пронёсся, зацепил троих – и прямо в комель кривой сосны пришёл. Ну, собрались. Котейка не дышал, голова сбилась набок, глаза изумлённо видели что-то совсем иное. А с зацепленным им десятским Лепом худо оказалось: правая нога повыше щиколоток хрустела и быстро надувалась, и что тут скажешь: отходил своё Леп надолго, как бы и не навсегда.
Мураш – и прочие рядом – посмотрел вверх. Склон нависал, как стена, пропадая в чёрном небе. Только что спустились оттуда, а уже не верилось.
Умные мамуки на полпути к дому…
Вдвоём нести по ровному – не дотащить живого: долго, замёрзнет. Значит, четверых отряжать. А наверх втащить – и шестерых мало.
Четверть сотни уйдёт, врага не повидав…
– Жалей меня, Мураш, – ясно сказал Леп. – Или давай, я себя сам пожалею…
Мураш молча сел рядом с ним, взял за руку. Твёрдая была рука…
– Да, – сказал он. – Прости, Леп.
– И ты меня прости… Моё жало только возьми. Потом себе оставь. Получится – жёнке вернёшь. Не получится – и то ладно.
– У тебя жива ещё?
– Жива… Крепкая жи€ла, из горынычей.
– Помню её. А мои все…
– Знаю, Мураш. Передать им что?
– Скажешь, скоро свидимся. Пусть не скучают.
– Ладно…
Мураш принял жало Лепа, поворочал в ладони, привыкая. Рукоять была костяная, шершавая, ухватистая, клинок – трёхвершковый, трёхгранный, чуть изогнутый, с детский палец толщиной, на конце сплюснутый и отточенный, у основания загрублённый, чуть зернистый; древняя вещь.
– Ещё от прадедов, – подтвердил Леп. Он лёг поудобнее, повернул голову в сторону. – Да, чуть не забыл, – приподнялся. – Брательника моего встретишь, Миху, так передай: проклял его отец наш по- чёрному, пусть знает. Но сам не убивай.
– Постараюсь, – сказал Мураш.
Он приложил остриё жала к шее Лепа между напрягшимся щетинистым кадыком и углом челюсти – и мгновенным движением снизу вверх воткнул клинок на все три вершка, не зацепив ни косточки. Леп даже не вздрогнул, только потянулся смертно и тут же обмяк. Одна капелька крови выглянула из звёздчатой ранки…
– Доброй охоты, Леп, – сказал Мураш. Встал. Оглядел своих. – Радёк, Креп, Барма – прикопайте ребят и догоняйте нас. Лёжка будет под склоном.
Костры – пусть не костры, а собойные очаки – распалили, грелись. Густой ельник скрывал всё.
Выбиваешь под ёлкой яму, ежели надо – сверху ещё следаками да лапами прикрываешь. Уже тепло. Свечечку поставить – совсем тепло. А собойный очак – это котёлка такая с трубой насквозь, ещё и перегородкой пополам делённая, в трубе шишечки-палочки горячо горят, в котёлке юшка да каша булькают, – с ним вообще хоть помовню устраивай. А и устраивали иной раз, бывало – но не сегоночь. Половина сотни вон спит уже, силы все кончились, половина с голодухи уснуть не может, кашку ременную ждут. По три ремня вяленой конины выдал Сирый на брата, а что там тот ремень? – уж давно плесень одна. С крупой не лучше. Ну да оно ладно, разживёмся…
Закончил обег лёжки Мураш, в свою нору забрался. Манилка спал и посапывал, Барок сеч-ватаган оселком доводил, хотел, наверное, чтоб волос на лету вдоль сёк, а девки обе очак облегли с двух сторон да варево заговаривали. И то правда: пахло как-то иначе.
Знал давно Мураш, выучил назубок, как правёж: не хлебать с голодухи да с усталости враз, а – малыми глоточками, с расстановкой. Знал-то знал, а тут не смог перестоять: в два проглота свою долю смёл, пот вытер – и как потонул.
Не слышал ничего.
5
… – А как же ты гельвский-то выучить сумела?
– Да так. Слово за слово. Он простой, гельвский. Это они с нашими речами мучаются. Даже средьземный – уж чего проще, правда? – и то знают еле-еле. Хотя опять же – зачем он им? Кому надо – те гельвский пусть учат…
– Я про другое, не про то. Тебе не… не противно было?
– Нет. Язык-то при чём? Мне и сейчас не противно было бы. А сами гельвы… они мне тогда нравились даже. Такие… необычные. Потом уже поняла, что сквозь людей смотрят. А поначалу думала – красиво, тонко, рьяно. Дура была. А потом вообще война началась. Мы ж еле выбрались тогда…
– А почему они нас за людей не считают?
– Наверное, им так проще. Ещё и войны не было, а уже пошло: уруки – чудовища, мясо сырое жрут, не моются, в шкурах ходят… ну и ещё чего хуже… На нас с сестрой специально глазеть приходили: когда же мы звериное нутро покажем?
– А почему «уруки»?
– А они почему-то всё время «с» и «к» путают. Я понимаю, когда «б» и «в», «п» и «ф» – можно не расслышать, неправильно записать, потом по записанному выучить… А почему вместо «с» вдруг «к» получается, они и сами сказать не могут. И вместо «урус» у них – то «уруц», то «урук», а то и вообще «орок»… И видят вокруг они чудну. У гельва глаз ночной, пытошный – синего от голубого не отличает…
– Девки, – сказал, не разжимая рта, Барок. – Ну-ка спать бегом… не наболтались…
6
Вот он, огородец военный. Ров, за ним частокол. Вышки наблюдательные. За частоколом верхушки шатров рядами – не сосчитать. Да и не за тем пришли, чтобы считать. Хаживали уже к огородцу лазутчики, и выходило, что тысяч пятнадцать регулярного войска сидит тут, из них гельвов до тысячи, прочие – гонорные и рохатые люди.
Мураш сполз с камня, махнул рукой: туда. Манилка уже стоял меж сосен, ждал, оглянувшись. Дождавшись отмашки, повёл, ступая легко: из лоз плетёные следаки не проваливались, держали, и хоть смешно человек бежит, словно придуряется, а бежит поверху, не буровит снег. Добрая вещь следаки, и на снегу в них легко, и на болоте не страшно…
Ушли от огородца в сторону, обогнули дневной дугой – и снова в лёжку. А искать место пришлось, волглый снег, непригодный. Но – нашли. Спали до предэтра.
А на рассвете остановились. Нет, не показалось солнышко, за спиной оно вставало, за горами да за колдовскими оболоками, но небо впереди просияло и белые зубцы итильских гор. Другое: стояли они на возвышенном берегу речушки Пустыка, граничной когда-то меж Черноземьем и Итилем – а впереди был низкий её берег, и берег был полон травой…
7
С переправой и навозились долго, и промокли зря: добрая синегарьская верёвка, которой сплотили брёвна, то ли погнила, то ли при спусках с гор перетёрлась, то ли мыши её подгрызли – в общем, распался тот плот. Добро, место мелкое уж было, всего-то по грудь – до берега добрели и ничего ценного не потопили.
Бегом грелись. Далеко ушли. Чуть на итильский Южный тракт не выскочили…
Без шуток. Вдруг первоходец Манилка рукой замахал и бросился за куст, и все, кто шёл позади, тут же рассыпались по кустам да за кочки, а через малое время зацокали впереди копыта и медленной рысью прошёл впереди роханский разъезд: двенадцать конных воинов в кожаных стёгнях, в железных шишаках с кованой стрелкой-переносьем и короткими загнутыми рогами – чтобы меч чужой, по шишаку скользнув, не на плечо падал, а застревал; в руках тонкие длинные пики и гнутые луки за плечами; все кони гнедой масти – стало быть, лёгкая разведка. У рохатых завод такой: для боя вороная масть и белая, а для похода и