воплями спортивного журналиста, комментировавшего по радио матч чемпионата мира по футболу, пролегла пропасть величиной со Вселенную. Карабкаясь по ступеням лестницы на крышу мира, расположившегося прямо под свинцовыми тучами, я был уверен, что на другом склоне горы меня ждут новые предзнаменования.
В Тамлате в жаркую погоду из скальных трещин как будто сочится мед. Круглый год цветут прекрасные розовые цветы. В июне в полях работают женщины, позже их сменяют мужчины.
Жители, уставшие ждать, пока правительство выполнит обещание и проведет электричество, скинулись на электрогенератор.
Как-то вечером, в слабом свете фонарей, я спускался по одной из улочек, завороженный тягучей музыкой. Был последний день мусульманского праздника рамадан,[7] и веселье на площади было в самом разгаре.
Молодежь танцевала; девушки были нарядно одеты, накрашены и увешаны драгоценностями; юноши били в широкие плоские барабаны или расколотые пополам бидоны. Взад и вперед носились возбужденные малыши. Юноши и девушки, выстроившись в два ряда, стояли лицом друг к другу, они делали несколько мелких шажков вперед, потом отступали и кружились на месте. Ребятишки в ритм музыки не попадали, и им велели отойти в сторону.
Какой-нибудь юноша выкрикивал придуманную им фразу, которую тут же подхватывали остальные. Потом ее повторяли девушки. Иногда певцы меняли в ответах несколько слов, отступая от первоначального варианта фразы, составленной очень просто. Автор отражал в ней свою жизнь, свои маленькие проблемы и любовные трудности. Если случайно двое вожделели по одной и той же «пери», между ними возникала поэтическая «стычка»: каждый воспевал собственные достоинства и обличал пороки соперника.
Я решил, что фразы придумывались экспромтом, но мне объяснили, что их готовили заранее: это не были «домашние заготовки», но юношей выбирали задолго до праздника придирчиво и очень тщательно. Своим выбором жители дуара присваивали счастливчикам звание поэта.
Как в любом городе мира, где сосед снизу может в праздничный вечер постучать к вам в дверь, требуя, чтобы вы приглушили музыку, танцы в этом маленьком марокканском городке были прерваны сумасшедшим стариком, которому мешал шум. Он вскарабкался на крышу, вывинтил единственную лампочку, освещавшую слабым светом танцплощадку, и швырнул ее на землю. Раздалось несколько протестующих криков, но всерьез на старика никто не рассердился. Превратившись в собственные тени, танцоры исчезли.
Вернувшись в Касабланку, я остановился в «Веселом кабане»: Гостиница казалась пустой, давно закрывшейся. В столовой спокойно вязала красивая француженка лет пятидесяти с длинными седеющими волосами. Я спросил номер, она подняла глаза и ответила, что я могу занять любой за ничтожную цену. Вошел молодой марокканец, подошел к женщине и нежно положил руки ей на плечи. Она повернула к нему лицо, они встретились взглядами, улыбнулись друг другу. Юноша был невероятно хорош собой, сияние, исходившее от него, заполнило пустую комнату. В их глазах было счастье, родившееся из нарушенных табу, я явно помешал этим двоим.
В номере я прилег на кровать, мне казалось, что перед глазами мелькают быстрые серебряные спицы, их сменили лапки каких-то насекомых, карабкающихся по дюнам и поскальзывающихся на песчинках, потом я вдруг вспомнил руки музыкантов Тамлата, ритмично бьющих в барабаны… Я задремал и проснулся только в восемь вечера.
Я обедал в одиночестве, если не считать мертвых глаз прибитой над дверью кабаньей головы. Этот охотничий трофей, часть дикого кабана, показался мне последней колониальной агрессией против мусульманского мира. Напрасный труд: Францию сдуло отсюда ураганом, скорее всего, ураганом любви седой пожилой француженки и марокканского юноши.
Она приняла у меня заказ и передала его пожилой арабке, стоявшей в дверях кухни.
Потом француженка — ее звали мадам Тевене — вернулась за стол к своему молодому любовнику и продолжила обед. Марокканка ушла на кухню.
В еде, которую мне подали, тоже не было ничего французского. Я уже перешел к арбузу, когда открылась дверь и вошел мужчина лет тридцати с чемоданом и дорожной сумкой.
В нем были все приметы европейца: серьезный, респектабельный, гордящийся собственным происхождением и властью, бесконечно скучный. Он подошел к столу, за которым обедали седая женщина и молодой араб, и громко спросил:
— Как дела, мама?
Она поднялась, подставила ему лицо для поцелуя и мягко ответила:
— Все прекрасно, а как ты? Нормально съездил?
Он ответил все тем же хорошо поставленным голосом, даже не взглянув на юного марокканца, который, даже сидя за столом, подавлял его красотой и великолепием тела.
— Садись, Хейра приготовит тебе что-нибудь поесть.
— Спасибо, мама, я уже обедал.
Он поклонился мне издалека. Он не понравился мне с первой же минуты, но, повинуясь какому-то нелепому порыву, я заговорил, вместо того, чтобы просто кивнуть:
— Добрый вечер, вы из Парижа?
Мне самому фраза показалась смешной: как если бы я сидел в «Веселом кабане» много недель, где-то в джунглях, на самом краю света, и не мог выбраться отсюда из-за разгоревшегося вокруг революционного пожара, а он добрался до нас, избежав сотен пуль, пройдя через горы трупов.
— Да Боже меня упаси, я никогда не смог бы существовать в Париже! Я живу в деревне, недалеко от Биаррица.
Он подошел и представился:
— Патрик Тевене…
Я пригласил его за свой столик:
— Выпьете со мной?
Он заказал виски, и Хейра принесла запылившуюся бутылку.
— Вы ведь здесь в первый раз?
— В Марокко?
— Да нет, в «Кабане»…
— Да.
— Значит, вы не застали великую эпоху. Отель принадлежал тогда моему отцу, Ролану Тевене. Здесь бывала вся Касабланка. Люди выстраивались в очередь, чтобы поужинать в ресторане моего отца… А уж какие женщины сюда приходили!.. Мой отец ведь был важной шишкой в этой стране.
— Он вернулся во Францию?
— Да нет, он умер — отравился испанскими консервами, когда ехал из Франции.
— Извините, я не хотел…
— Отец скончался на наших руках, помню, когда он приехал, мы как раз ели кускус. Позвали врача, француза, но он уже ничего не смог поделать… Папа умер в ужасных мучениях. Он говорил, что у него все внутренности в огне и желудок разрывается…
В наступившей паузе я поймал полный ненависти взгляд Хейры, брошенный на Патрика Тевене. Он заговорил, понизив голос почти до шепота:
— Моя мать не уехала… Вы, наверно, поняли почему?
Он сказал «почему», а подумал — я уверен — для чего, потому что воспринимал молодого марокканца как вещь, он был для Патрика не человеком, а восставшим членом, пронзавшим ночью тело матери.
Я решил прикинуться туповатым.
— Как его зовут?
— Кажется, Мустафа… О таких, как мой отец, можно писать романы…