улице, если бы не своевременная помощь моего афганского коллеги Хафизуллы (я очень беспокоился о его судьбе после нашего ухода из Афганистана и падения там светского правительства, поскольку Хафизулла отличался весьма атеистическим и даже циничным мироощущением; в этом я с годами все более становлюсь похож на него; но недавно я с радостью узнал, что он выбрался из-под руин своей республики и сейчас работает в одной из лучших клиник Бомбея). Я перенес четыре операции на левом плечевом суставе и уже шел на поправку, как вдруг свалился от инфекционного гепатита, подлинного бича нашей ограниченной в своих возможностях армии. Две недели я провел в буквальном смысле на грани жизни и смерти, пребывая в полном сознании; и еще несколько месяцев коллеги считали меня безнадежным. В ташкентский госпиталь я поступил, имея сорок один килограмм чуть живого веса. Через полгода я покинул и госпиталь, и армию, которая сочла, что я для нее непригоден более, и направился в Москву.
Сейчас, вспоминая те события, которые изменили жизнь современного мира, я затрудняюсь отделить второстепенные детали от главных, поскольку я убедился наверное, что это лежит вне пределов человеческих возможностей.
Не буду вдаваться в подробности, скажу только: я имел московскую прописку, не имея реального жилья. Мне предстояло на свою скудную пенсию снять угол и заняться поисками приемлемой работы. Развившаяся у меня астения не позволяла пока что трудиться в полную силу, скажем, на «Скорой» или в больнице; найти же необременительное место хирурга или невропатолога в поликлинике пока что не удавалось. Несколько ночей я провел под кровом одного из моих институтских приятелей, но долго пользоваться его любезностью было немыслимо: он жил с женой, двухлетним сыном и тещей в так называемой полуторке, и даже без такого постояльца, как я, им было тесно и нервно.
Однажды, возвращаясь после очередной неудачной попытки устроиться, я почувствовал раздражение и жажду и зашел в грязноватый стеклянный павильон, где торговали скверным разбавленным пивом. Должен сказать, что моральное мое состояние было очень низким, и от сведения счетов с жизнью меня удерживало разве что природное упрямство. Не исключаю, что подсознательная суицидальность толкала меня блуждать ночами по темным пустынным местам и даже задирать всяческих неприятных типов; как ни парадоксально, это всегда кончалось ничем. Меня обходили стороной – или опасливо, или как бы не замечая. Вот и сейчас: я взял пол-литровую банку неприятно пахнущей буроватой жидкости и пригубил ее, не отходя от стойки, с единственным намерением сказать: «Кажется, это пиво уже кто-то пил!» – и выплеснуть дрянь в лицо продавцу, одутловатому парню в пятнистом переднике. Я чувствовал, что мне нужно получить по морде, чтобы на что-то решиться. Я уже почти размахнулся, как меня хлопнули сзади по плечу, и знакомый голос проорал:
– Стрельцов! Иван Петрович! Какими судьбами!
Я оглянулся. Это был доктор Колесников, бывший мой преподаватель на курсах переподготовки, пьяница и виртуозный матерщинник, но невропатолог милостью божьей, я многому научился именно у него. Сейчас я сразу обратил внимание на его руки, серые от въевшейся грязи и растрескавшиеся, – руки слесаря, а не врача.
– Я вас не сразу и узнал, голубчик! – продолжал он. – Болеете, очевидно?
– Здравствуйте, Николай Игнатьевич! – Я искренне обрадовался ему и сразу позабыл обо всех своих неприятных планах. – Я вообще удивляюсь, что вы меня узнали…
– Не забываю никого, – сказал он чуть даже обиженно. – Эйдетическая память. Так что с вами стряслось? Чем занимаетесь?
– Ищу работу по силам, – сказал я. – Полную нагрузку пока не потяну, на инвалидность не хочу, а найти что-нибудь легкое не могу. Да и угол бы где-нибудь снять не мешало…
– Демобилизовались?
– Вчистую.
– Ранение, заболевание?
– И то, и другое.
– Ясно… Знаете, Иван Петрович, если не торопитесь, то нет ли у вас желания взять бутылочку и посидеть с большим комфортом? Я живу вон там, через пустырь…
– С радостью бы, Николай Игнатьевич, – сказал я, – да вот беда, печенка все еще висит по самую подвздошную. Пиво туда-сюда, а крепкого не могу, сразу умирать начинаю.
– Жаль, жаль… А знаете, Ваня, мне в голову пришла одна мысль. Не удивляйтесь, такое иной раз случается. Есть у меня один приятель, человек довольно странный, который мог бы вам помочь. Он занимается какими-то потусторонними исследованиями, и ему нужен непредвзятый психиатр. Он обратился ко мне, но я занят сейчас другими делами… Кроме того, он живет практически один в пятикомнатной квартире и вполне мог бы решить вашу жилищную проблему. Хотите познакомиться? В конце концов, вы не теряете ничего.
– Но это же не заработок…
– Как же не заработок? Очень даже заработок. Кроме того, он имеет какие-то связи в МВД, так что вам вполне могут вернуть погоны. Капитан?
– Майор.
– Тогда поехали, товарищ майор.
– Прямо сейчас?
– А чего тянуть?
И мы поехали, бросив на столе недопитое пиво.
Странный человек – звали его Кристофор Мартович Вулич – жил в районе Сухаревки, в переулке с хорошим названием Последний. Дверь парадной выходила прямо в воротную арку, и ступеньки вели не вверх, как обычно, а вниз. И лестница, и пол были дощатые. Пахло кошками. На площадке первого этажа висели почтовые ящики, многократно горевшие, – четыре штуки, – и выходила одна-единственная дверь, обитая изодранным черным дерматином. Чем исписаны стены, я в тот раз не прочитал, но впоследствии имел удовольствие многократно изучать и даже конспектировать эти граффити.
Мой провожатый толкнул дверь, и мы вошли. На месте дверного замка зияла яма, заткнутая свернутой газетой. В прихожей было полутемно, на вешалке топорщилась груда неопределенной одежды, а из глубины квартиры доносился негромкий, но невыносимо-пронзительный скрежет, в котором я не без труда опознал звук какого-то духового инструмента. Должен сказать, что в то время я не испытывал ни малейшего почтения к джазу, а также просто не переносил громкие звуки вне зависимости от их происхождения.
– О нет, – сказал я, но Николай Игнатьевич уже позвал:
– Крис! Крис! Иди сюда, я привел тебе хорошего психиатра!
Скрежет сменился всхлипом облегчения, и терзаемый инструмент замолк. Послышались быстрые легкие шаги, и откуда-то сбоку возник высокий носатый парень в просторной серой кофте, драных вельветовых штанах и босиком. Длинные прямые волосы перехватывала пестрая вязаная лента. В руках он держал альт-саксофон. Впрочем, название инструмента я узнал потом. В тот день я еще не умел отличить саксофон от кларнета…
– А, – сказал он. – Еще и афганец. Эпическая сила! Это хорошо. Пошли, продолжим. У меня пльзеньское, бутылочное. Зачем травиться? Только вот что: я хочу сразу узнать, не имеете ли вы обыкновения в пьяном виде рвать на груди тельняшку и спрашивать, где я, сука, был, когда вы загибались под Кандагаром?
– Наверняка вас в детстве называли Хуличем, – вполне обоснованно предположил я.
– Как вы догадались, доктор?!
– Посредством дедукции. Так я прав?
– Разумеется, – пожал он плечами. – Как иначе? Но пример маршала Пстыго вдохновлял меня…
Мой новый знакомец, Крис, действительно был личностью неординарной. С виду он казался моим ровесником – на деле же был на десять лет старше. Самим своим существованием он отвергал множество психологических и психиатрических постулатов, и к концу первой недели нашего общения (уже вечером я перебрался жить к нему в небольшую угловую комнатку) я усомнился вообще во всем, включая самое реальность окружающего мира. Сам себя он называл гиперпатом – то есть человеком с экстраординарно повышенным восприятием. Например, он не читал мыслей, но по виду, движениям, дыханию человека мог мгновенно составить о нем глубокое и достаточно точное представление – а главное, каким-то образом узнать многое из того, что человек этот пытается скрыть. При этом он не отдавал себе