них фашистский бомбардировщик.
Да, в Северном и в Норвежском всегда опасно. Но тут-то, в Карском?!
Вовке было стыдно за жирный угольный дым буксира, которым пахло, наверное, даже на дне моря. Вовке было стыдно за боцмана Хоботило, начинавшего суетиться, чуть лишь пробивалось сквозь облачность низкое полярное солнце. Вовке было стыдно за Леонтия Ивановича, которого вовсе не мучило назначение на зимовку. Вовке, наконец, было стыдно за себя, не уговорившего военкома отправить его на фронт. Пусть курсы коротковолновиков-любителей Вовка не закончил и справка у него была липовая, все же рацию он знал, а азбуку Морзе читал на слух. Конечно, он не даст двести знаков в минуту (это кореш Колька мог сыпать морзянку с такой быстротой, будто шел на дно), но с элементарными погодными сводками Вовка бы справился.
И вообще…
Будь Вовка капитаном “Мирного”, буксир вел бы себя совсем иначе. Будь Вовка капитаном “Мирного”, буксир не прятался бы от родного солнца. Будь Вовка капитаном “Мирного”, буксир и в одиночку шел бы прямо на Крайночнй, не шарахаясь трусливо из жмучи в морозгу. Появись фашистская подлодка, Вовка смело бы повел буксир на таран!
Но Вовка не был капитаном. И взяли его на борт только потому, что “Мирный” с Крайночнго шел в Игарку, а в Игарке у Вовки жила родная бабушка — Яна Тимофеевна Пушкарева. Одна только мама знала, каких трудов стоило ей договориться с Управлением Главсевморпути взять на борт “Мирного” сына. Поэтому, наверное, и сердилась: “Не попадайся людям под ноги! Не мозоль глаза! Не дерзи боцману!” — “А чего он обзывается “иждивенцем”! А чего он отобрал мой свисток!”
Мама только вздыхала.
Со свистком целая история. Утром выбрался Вовка на палубу, проскользнул незаметно на корму. Туман, сыро. Самое время испытать свисток, который Вовка спер в Архангельске со склада, когда ходил помогать грузить на буксир пробковые пояса. Вид у свистка ничтожный, а в инструкции сказано: слышимость — пять миль.
Дунул.
Хорошо, от души дунул.
Пять не пять, но на свист, пронзительный и высокий, мгновенно вывалился из тумана вахтенный, а за ним сам Хоботило. Ловчее портового крана вознес Вовку над палубой:
— Не зови лихо, когда оно тихо, иждивенец!
До Вовки не сразу дошло, что лихо в данном случае вовсе не одобрение, скорее хула. Опять получалось: все на судне пасут друг друга от бед, радист на связь не выходит — “Мирный” находится в зоне радиомолчания, — только он, Вовка, пассажир и иждивенец, кличет это самое лихо.
— Откуда свисток, поливуха?
Вовка знал: поливуха — это такой подводный камень, через который вода перекатывается, не давая буруна. Опасный камень, подлый. Сравнивать Вовку с поливухой было нечестно. Это он и выложил боцману.
— Не учи бабушку кашлять! Ты своим свистком все Карское разбудил!
Кутаясь в малицу, появилась на палубе мама. Из-под рыжей лисьей шапки выглядывал кончик рыжей косы. Ни о чем не спрашивая, попросила боцмана:
— Отдайте мне мальчишку, дядя Кирилл. Я его посажу за учебники.
И сказала Вовке:
— Кончился для тебя август. Считай, живешь уже в сентябре!
И пошла неторопливо вниз, двумя фразами перекроив календарь, создававшийся человечеством многие тысячи лет. А ведь до сентября оставалось целых три дня. Вовка мог совершенно законно бить баклуши и беседовать с Белым, и вдруг — сентябрь, приехали!
С мамой не поспоришь. Она в бабушку. Даже боцман Хоботило ни в чем не перечил маме. На острове Врангеля в пургу она разыскала и вывела к поселку двух заплутавших в тундре геологов. Она переплывала на байдарке зловредную Большую полынью. Она делилась погодой не только с материком, но и с эскимосами. Эскимосы, те даже приезжали к ней в Ленинград. С одним (его звали Аньялик) Вовка пил чай. Аньялик курил трубку и все время звал маму на остров Врангеля. “Без тебя скушно, умилек, — говорил он. — Мы олешков пасем тебе, умилек. Все эскимося ждут тебя, Клавдя!”
Получалось, история со свистком как бы обидела и маму.
А Яна Тимофеевна?
Десять лет живет в Игарке, в низовьях Енисея. “При могиле деда”. Дед умер в начале тридцатых, и баба Яна ни за что не захотела вернуться в Питер. “Не брошу деда. Проживу при могиле”. А когда Вовка побывал с мамой у бабы Яны, выяснилось, что живет она вовсе не при могиле, а в приземистом бараке, срубленном из черной лиственницы. Через весь барак тянулся коридор, тесно заставленный кадушками, ларями и сундуками. Там удобно было играть в прятки, стучать медяками о косяки. Стоило кому-то крикнуть “Атас!”, вся вольная Вовкина компания мчалась в бабкину комнату. А туда сунься! Яна Тимофеевна Пушкарева так лихо умела дать отпор ворчливому населению барака, так уверенно попыхивала короткой трубкой, что ее не на шутку побаивались. Как только баба Яна приезжала погостить к дочери, в большой квартире Пушкаревых сразу начинало пахнуть трубочным табаком и березовыми вениками. Баба Яна обожала баню, особенно ту, что за Литейным мостом. “А тебе надо больше есть, задохлик! — покрикивала она на внука. — Я из тебя сделаю Амундсена!”
Это была ее мечта: сделать из задохлика Амундсена.
Вовка знал: Руаль Амундсен — великий полярный путешественник и исследователь, но почему-то ему казалось, что “сделать Амундсена” означает прежде всего научить его лихо отстаивать справедливость и, конечно, курить трубку.
Трубку он, кстати, попробовал. Засекла его в туалете сама баба Яна. Трубку отобрала, а внуку наподдала так, что даже мама возмутилась: “Он же еще ребенок!” — “Крепче вырастет!” — тряхнула седыми кудряшками баба Яна.
2
На бабу Яну Вовка не обижался.
Время от времени Вовкины родители надолго исчезали — очередная зимовка. Тогда в питерской квартире воцарялась баба Яна и жизнь сразу становилась жутковатой и интересной. Жутковатой потому, что баба Яна следила за каждым его шагом и не ленилась заглядывать в школу, а интересной потому, что Вовке разрешалось рыться в отцовских книгах. В основном это были работы по метеорологии и радиоделу, но, к величайшему своему удовольствию, Вовка обнаруживал среди них то “Альбом ледовых образований”, то “Лоцию Карского моря”, то книгу с совсем уж захватывающим названием “Грозы и шквалы”. Это позволяло ему держаться на равных с закадычным дружком Колькой Милевским, единственным его другом, которого признавала баба Яна: “Этот самостоятельный!”
Баба Яна была права.
Будучи старше Вовки на два года, Колька Милевский уже подрабатывал. Он, Колька, считал: главное в жизни — дело! Правда, еще и обстоятельства так сложились: отец у него умер, матери надо было помогать.
Делом Колька занимался на Литейном, в ремонтной мастерской, расположенной в таинственном полуподвальчике старинного дома, помогая мастеру. Вовка любил забегать к нему в мастерскую. Там пахло канифолью, луженым металлом, кислотами. Приносили чинить мясорубки, паять кастрюли. Случалось, пригоняли детские коляски — там ось полетела, здесь недостает спиц. Колька не важничал, поддергивал клеенчатый фартук, посмеивался, сидя под репродуктором. И конечно, это Милевский затащил Вовку в клуб любителей-коротковолновиков. Официально Вовку в клуб не приняли, но Колька, любимчик отставного сержанта Панькина, что руководил занятиями, упросил его, и усатый этот сержант закрывал глаза на присутствие скуластого пацана, никаких особых надежд не подававшего, но что-то там выстукивающего на тренировочном пищике. Как-то в июне, перед самой войной, пользуясь своим особым положением, Колька