мое любимое деревце – карликовую суму, растушую из солнечного сплетения. Птичка заглянула мне в глаза, ничуть не боясь.
На третий день я почувствовал, как все мое тело пускает корни в прибрежную почву подо мной и вокруг меня. Я даже ощушал, как сами пальцы моей руки врастают в нее, тянутся все глубже вниз. Я так ждал этого – вернее,
А потом я проснулся здесь в больнице. Очевидно, меня, все еще живого, по торчащей поросли нашли какие-то охотники. Поросль (моих бедных детей!) они срезали и принесли меня сюда. Каждый день хирурги сжимают вокруг меня кольцо, часами терзают меня, вырезают из меня корни и оставляют мое тело гореть в огне. Оставаясь, наконец, один, я лежу здесь, глядя в окно на джунгли, мою любовь. Всего в нескольких сотнях ярдов они терпеливо ждут меня, до конца, что бы ни случилось, желанного.
11
– На нем не было ни царапины, – сказала доктор Ердели, – но болезнь, чем бы она ни была… зашла уже слишком далеко, чтобы ее можно было излечить известными мне словами. Я ничего не могла сделать. Он прожил еще несколько дней и умер, бережно держась за живот. Мы похоронили его на опушке джунглей.
– А не было у него шрамов? Какого-нибудь шрама на животе?
Доктор Ердели взглянула на меня своими пронзительными глазами.
– Не припомню. Почему вы спрашиваете?
Я не стал объяснять и больше не задавал вопросов. Она была не из тех женщин, которым хочется открыть душу. Но теперь я был уверен, что никаких тайных причин пригласить меня на ужин, кроме желания поговорить и приглядеться ко мне, у нее не было. Думаю, она в каждом видела потенциального студента и отчего-то понадеялась на меня.
Я сидел молча, размышляя, мог ли этот Амос Маккензи быть одним из патагонских Маккензи. Вот было бы замечательно, да? Прошлое странным образом находится в глубокой зависимости от будущего. Все стало бы как-то по-другому, окажись, что Маккензи, о которых рассказывал дед, и впрямь существовали.
Доктор Ердели все так же пристально наблюдала за мной, так что я постарался сделать лицо непроницаемым для нее, закрыть его, словно это была моя ладонь, а она – хиромантом. Наверняка ей было известно искусство, как прочесть на лице историю всей жизни.
Я суетливо посмотрел на часы и нарочито удивился, что уже так поздно. Попрощавшись, я пожелал ей спокойной ночи и ретировался в безопасный домик для гостей.
Больше я ее не видел. Я улетел с острова ранним утром. Самолет сделал круг, прежде чем повернуть на юго-запад, к городу. Океан внизу был подернут дымкой и казался плоским; остров выглядел кляксой на огромной серой странице, где ничего еще не написано – или, наоборот, все стерто без следа.
12
Ответы зависят от тех, кто задает вопросы. Когда я летел домой, попутчик в самолете спросил о моем путешествии и мы немного поболтали о синем небе и море; о пляжах, рифах, пальмах и пассатах.
Рассказать об этом Хелен было все равно, что ничего не рассказать. Той ночью, когда я вернулся, мы занимались любовью с особенной нежностью. Я был так счастлив снова оказаться дома, снова быть любимым. Потом я рассказал ей о докторе Ердели и об Институте Потерянных, о заброшенном бассейне, о Марии и Кикибери, о невидимой пытке Гарри и, наконец, – об Амосе Маккензи и о племени иштулум.
История эта удивила ее не меньше, чем меня. Ее голова лежала на моей груди, я перебирал ее роскошные волосы, вдыхал ее запах, гладил ее мягкие плечи и спину. Сквозь большое окно нам были видны ночные облака и мы воображали их разными существами и вещами; нам не хотелось оставлять их самими собой. Я сказал, думая об Амосе Маккензи:
– Если он и правда из тех Маккензи, поневоле начнешь верить, что все это как-то переплетено.
– Может быть, – сказала Хелен.
– Когда доктор Ердели заговорила о нем, мне стало странно, будто я наткнулся на что-то важное в моем собственном прошлом.
Она нежно меня поцеловала, и я продолжал философствовать.
– Может быть, я вспомнил, какой была моя жизнь в детстве. Каково было надеяться. Может, мне стало так странно как раз из-за воспоминания о том, что однажды я был полон надежд.
Хелен молчала долго. Я даже испугался, что расстроил ее. Но она заговорила об Амосе Маккензи.
– Как это по-детски, – сказала она, – верить, будто жизнь может перейти в деревья и растения. Ведь все, что от него осталось, – это история, в словах. Ведь слова и есть в своем роде наши неувядающие цветы.
Мне понравилась мысль, что слова – это цветы. Иногда кто-то собирает красивейшие из них, чтобы засушить. Я сказал об этом Хелен. Такие беседы мы раньше часто вели, мы их так любили. И, как всегда, в какой-то момент она принялась смеяться, я прижался к ней, и, сами не заметив, мы вернулись к тому роду садовой прививки, что принят между мужчиной и женщиной.
Потом я пообещал себе (я так и не сказал Хелен), что еще раз напишу Доналду Кромарти и поделюсь тем, что я услышал о жизни и смерти некоего Амоса Маккензи, который мог быть одним из патагонских Маккензи. Вдруг эти сведения пригодятся ему в расследовании истории, рассказанной дедом. Я не мог и представить себе, как он использует все это потом, в мотеле «Парадиз». Я повернулся на бок, вдыхая сладкий аромат Хелен, и уснул – и в ту ночь спал лучше, чем когда бы то ни было.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Рахиль Маккензи и ее старшая сестра Эсфирь провели несколько лет на Границе в доме Святой Фионы для бродяг и бездомных (только девочек), который содержали сестры Святого Ордена Исправления. С