– Мое имя – Алатырь Тристесса, – пояснила она. Надуманное имя, точно псевдоним актрисы, подумал я.
Она говорила низким мужским голосом, странным для такого хрупкого тела и тонких, туго сжатых губ. Почти шептала, словно заговорщик. Шарф она сняла, открыв темные волосы, так коротко подстриженные, что я не мог не заметить ее левое ухо – вернее отверстие в черепе, у самой линии волос, окруженное стянутой кожей. У нее были миндалевидные глаза, цвет которых я не мог разглядеть в мерцании свечей.
Больше мы не разговаривали. Но с тех пор каждую среду я высматривал в толпе эту хрупкую фигурку, скованную походку толчками. Теперь, проходя мимо по улице, она кивала мне.
Как-то ночью она явилась в особняк после меня. Можно было выбрать из нескольких матрасов. Она огляделась, заметила меня, подошла и устроилась по соседству. Я был доволен.
В следующую среду погода была малоприятной: моросил утомительный дождь, изредка для разнообразия налетал ветер. Я зашел в бар неподалеку от Кинг-стрит и увидел ее – как всегда, одинокую, в углу. Бармен сказал мне, что она пьет глинтвейн. Я заказал два стакана и подошел к ее столику. Она приветствовала меня скупой улыбкой, и я решился присесть рядом. Несколько минут мы в молчании прихлебывали горячий напиток. Она заговорила первой.
– Я редко общаюсь с людьми, – предупредила она. – И никогда не выхожу на улицу днем. – Сейчас я мог разглядеть ее глаза. Они были зеленые с желтым отливом, зрачки – словно цветы, чьи лепестки ритмично раскрывались и закрывались, пока она говорила. Никогда прежде я не видел таких глаз. Они словно знали такое, чего большинству смертных познать не дано.
Я прикинул, сколько ей может быть лет. При одном освещении оплывшее восковое лицо казалось гладким, как у младенца, но поддругим углом оно превращалось в актерскую маску. Все эмоции выражались голосом и необычными глазами.
Она сказала, что отец ее был архитектором:
– Он построил нам дом на холме над Рекой. – Она пустилась рассказывать о доме, и я не перебивал, лишь кивал ободряюще, когда она делала паузу. Говорила она медленно и вдумчиво, взвешивая слова, как золотые самородки. Ее откровенность, желание рассказать о себе мне весьма польстили.
– Дом, построенный отцом, – продолжала она, – был не домом, а скорее собором – собором из стекла. Это была оранжерея, заключавшая в себе маленький тропический лес, а жилые помещения располагались посреди бамбуковой рощи. Система парового отопления позволила отцу выращивать пальмы и экзотические плоды – гуаву, папайю, манго, нефелиум и тамаринд. Они цвели и плодоносили круглый гол. Свои джунгли отец населил попугаями и колибри, которые громко верещали на вершинах деревьев. Посреди собора находился аквариум. В нем росли огромные кораллы, города, где селились гуппи, меченосцы, тетры, морские коньки и золотые рыбки, рыбка-ангел и сиамская бойцовая рыба.
В этом соборе родилась Тристесса. Они с матерью все время проводили вместе и почти никогда не выходили на улицу.
Но отец жил странной двойной жизнью. Он по-прежнему ходил на работу. Зиму он переносил с трудом: в иные январские утра ему приходилось покидать свой тропический рай и пробираться сквозь метель, сквозь снежные заносы толщиной в десять футов.
Тристесса поглядела на висевшие за стойкой бара часы. Пора идти в дом с башнями, сообразил я.
– Пойдем, – позвала она.
Мы вышли, однако двинулись не в сторону особняка. Тристесса взяла меня за руку, и мы побрели под дождем на север, по неосвещенным переулкам, где оба ряда домов казались книжными стеллажами в опустевшей библиотеке, потом мимо товарных станций железной дороги. Минут через двадцать мы дошли до старого склада на углу Бриджхед-роуд. Тристесса отперла металлическую дверь, и мы ступили внутрь, на бетонный пол. Сквозь высокие закопченные окна почти не пробивался свет, но Тристесса крепко держала меня за руку и направляла мои шаги. В дальнем конце склада нас ожидала лестница. Мы поднялись на второй этаж. Тристесса открыла дверь и включила свет. Здесь она жила.
Длинная белая комната с высокими окнами. Несколько картин, два стула, черного металла кровать, коврик на вощеном деревянном полу. В одном углу низкой перегородкой отделена кухня, в другом – душевая кабинка и туалет. Никаких ярких пятен, кроме многолюдных рынков с тропическими фруктами на картинах и алого ковра возле кровати.
Тристесса выждала минуту, чтобы дать мне возможность оглядеть комнату, а потом выключила свет и в темноте подвела меня к кровати. Так, в темноте, мы и разделись.
Ее манера заниматься любовью удивила меня – не особой извращенностью, хотя я был готов ко всему, но энергией и напором. Своим жилистым телом Тристесса управляла с искусством акробата, выжимая из меня все, что я мог дать. Под конец она оседлала меня – легкая, словно птичка, – сжала мои груди, которые по размерам не уступали ее бюсту, и стала в неистовом темпе подскакивать на мне, плача и содрогаясь всем телом.
А потом легла рядом со мной в темноте и затихла. Спустя какое-то время она продолжила свой рассказ.
– Мама умерла зимой, когда мне было семь лет. После похорон мы с папой вернулись в собор. Он взял ружье, и я решила, что он хочет убить и меня, и себя, но он начал стрелять в крышу, разбивая одну стеклянную панель за другой, пока не проделал огромную дыру, и тогда нам на головы обрушился снег, а попугаи и колибри Пронзительно заверещали… Я позвонила в службу спасения, но к тому времени, как прибыла полиция, большинство птиц уже умерло от холода, их тела валялись повсюду, а выжившие съежились, дрожа, на ветвях. Тропические растения и плоды увядали на глазах. Рыбы в аквариуме плавали все медленнее, вода остывала. Полицейские смогли спасти несколько птиц и рыб, но нашему маленькому раю пришел конец.
Они с отцом перебрались в обычный городской дом. Впервые девочка поняла, как живут другие люди. Она ходила в школу и делала все то же, что обычные девочки ее возраста – до семнадцати лет, пока и отец не умер.
И с тех пор она живет на складе и почти никогда не выходит на улицу при свете дня.
– Днем все становится слишком отчетливым, – пояснила она. – Все, что ночью таинственно, превращается в обыденное.