наших сторонников. Когда официальная часть была окончена, я выступил с обвинительной речью против всей постановки дела в оркестре и хоре, доказывал, что существование их все студенчество компрометирует. Это было малокорректно. Было бы очень просто попросить меня удалиться. Но приглашенная нами аудитория была на нашей стороне; в оркестре и хоре оказались люди, которые нам сочувствовали. Наконец, по существу, мы были правы. С нами стали спорить, и это уже было нашей победой. Наша наивная бесцеремонность дошла до того, что мы предложили сразу проголосовать наш проект. Такое предложение, конечно, пройти не могло. Была выбрана комиссия, которой поручили рассмотреть наш проект, и меня, как инициатора, пригласили в эту комиссию. А через несколько времени проект наш был принят сначала комиссией, потом общим собранием; при поддержке Доброва он был утвержден попечителем. Была создана первая Хозяйственная комиссия из 12 человек, в которую я был выбран председателем.
Нельзя сказать, чтобы эта комиссия для студенчества была «представительной». Она создалась вне его организованной части, землячеств и тем более политических групп, потому что к этой попытке организованная часть отнеслась сначала вполне равнодушно, не видя в ней ничего не только опасного, но и интересного. В комиссию вошли типичные «обыватели», которые были рады полезному делу служить. Всех я и не помню. В ней был казначеем М.М. Щепкин, сын известного М.П. Щепкина, старший брат Д.М. Щепкина, который после 1917 года был в Министерстве внутренних дел князя Львова; был A.M. Марковников, медик, брат моего однокурсника и большого приятеля, позднее коллеги по 3-й Государственной думе. Наконец, сын попечителя А.П. Капнист; были еще Яковлев, Шаманский, Силинич, Ивановский, других я не помню; все без задних мыслей и целей были преданы этому делу.
Ни Добров, ни попечитель в нашем проекте не видели никакого подвоха, а только полезное дело. Для нас же оно стало показателем «нового курса». Ведь, как-никак, было организовано некое легальное студенческое самоуправление. СВ. Завадский в воспоминаниях о Московском университете, напечатанных в сборнике «Московский университет (1755–1930)», правильно отмечает, что Хозяйственная комиссия являлась «единственным выборным студенческим общественным органом». Из-за этого мы и старались.
После очередного концерта наш отчет обсуждался публично. Все имели право делать свои замечания, и их действительно делали, часто резонные и исполнимые. Мы доложили собранию и о некоторых новшествах, нами введенных: во-первых, кроме казенных почетных билетов, которые обязательно рассылались властям, Хозяйственная комиссия посылала их разнообразным друзьям студентов, благотворителям – В.А. Морозовой, Ю.И. Базановой, бывшим профессорам, популярным писателям и т. д. Затем все деньги с концерта для распределения между студентами мы отдали в Общество вспомоществования нуждающимся студентам без каких-либо привилегий для участников оркестра и хора; это было очень почтенное и популярное общество, в котором председателем был тогда профессор С.С. Корсаков, и потому это решение было принято с общим одобрением. Отчет был напечатан и расклеен. Подписан он был не инспектором и не дирижерами, а должностными лицами Хозяйственной комиссии; в нем читалось, что распределение вырученных денег было сделано по «постановлению общего собрания оркестра и хора», а не так, как писалось на прежних: «По распоряжению инспектора и согласно желанию членов оркестра и хора». Это был уже новый стиль. И это для начала было недурно; но скоро нам пришлось обратить на себя гораздо больше внимания. Осенью определился знаменитый голод 1891 года.
После попыток его отрицать и замалчивать правительство должно было сдаться, и обществу была предоставлена свобода для помощи голодающим. Оно со страстью на эту новую для себя свободу набросилось.
В такой атмосфере должен был состояться обычный концерт оркестра и хора в пользу студентов. Перед Хозяйственной комиссией стал острый вопрос: прилично ли студенческому учреждению в этих условиях давать концерт в свою пользу? Мы единодушно решили, что это недопустимо и что весь сбор с концерта нужно отдать голодающим.
Но в широком студенчестве не все были с этим согласны; искренно или из демагогии нас упрекали, что Хозяйственная комиссия хочет сделать красивый жест за счет «бедных студентов». Такой упрек производил впечатление, так как в нем была доля правды. Но мы не сдавались: решили на общем собрании дать бой открыто; нас предупреждали, что на общее собрание придут нам возражать, некоторые хотят не давать нам говорить. Мы решили рискнуть: предпочитали совсем отказаться от очередного концерта, чем в этот момент давать его в свою пользу. Было созвано грандиозное общее собрание. Во всех университетских приемных вывешены повестки о его цели. Интерес к собранию был громадный. Помню, как, подходя к Университету, я видел непрерывные струи студентов, которые со всех сторон в него вливались. Большая Словесная была переполнена до отказа. Многие стояли на лестнице. Инспекция и педеля испугались; боялись столкновения. Страсти разгорелись, и пришло много противников. В таких непривычных для России условиях мне пришлось выступать: многолюдных митингов тогда еще не бывало. Я выступил с первой в моей жизни большой политической речью.
Я вдохновился тем, что во Франции наслушался первоклассных ораторов и начитался речей Мирабо. Но главное, меня самого увлекла боевая атмосфера этого вечера. Я говорил о голоде, о том, что все общество поднимается на помощь голодным, что студенчество не может отстать от общего порыва, что мы потеряем всякое право на это, если в это время пойдем просить о помощи нашей нужде. Говорил о том, что бедные студенты не беззащитны, что мы сами своими силами устроим им помощь, что сочувствие к ним возрастет от нашего жеста, что они первые заинтересованы в том, что мы сейчас предлагаем, и т. п. Успех речи превзошел все ожидания. Заключительные слова ее были покрыты такими аплодисментами и криками, что никто мне возражать не решился. О том, какое эта речь произвела впечатление, можно судить по тому, что через сорок лет двое студентов, которые тогда ее слышали, И.П. Алексинский и С.В. Завадский, в своих воспоминаниях о ней говорят («Московский университет», юбилейное издание).
На другой день я по всему Университету был прославлен оратором. Против нас было подано всего 15 голосов и было решено отдать свой концерт голодающим.
Припоминаю один отголосок этого успеха, столь необычного для тогдашней «молчащей» России. Ободренные первой удачей, мы в Хозяйственной комиссии задумали на концерте устроить сюрприз: обратиться с призывом к присутствующим делать тут же пожертвования в пользу голодающих, то есть напомнить мининское «заложим жен и детей». Но роль Минина мы предназначали первому русскому оратору – Ф.Н. Плевако. В конце концерта он должен был бы обратиться к собравшимся с речью. Я ходил это ему предложить и сначала не встретил отказа; эта мысль его самого увлекла. С этой встречи началась моя близость с ним; тогда же в разговоре со мной он сам мне говорил о фуроре, который, по слухам, будто бы я произвел своей речью, и вообще тогда же он меня отличил. Сначала он соглашался не только обратиться к публике с речью, но даже поставить ее на афишу. Потом это оказалось невозможным и кончилось тем, что под предлогом отъезда он отказался от всякого выступления.
В тесной связи с этим концертом началось новое дело. Так как от нашего решения страдали нуждающиеся студенты, то было постановлено справиться с этой нуждой путем самопомощи. Хотя это нас, Хозяйственной комиссии, и не касалось, она взяла на себя это устроить. А для этого мы добыли от попечителя разрешение на устройство официальной среди студентов подписки. Нам выдали подписные листы. По нашей просьбе популярные профессора вручали их курсам, произнося им речи о солидарности, об обязанности студентов друг другу помочь. Все это были новые приемы, с уставом несовместимые. И это удалось совершенно. Сбор с концерта в пользу голодающих намного превысил сумму обычных в пользу студентов сборов, а подписка дала вдвое больше, чем сам концерт. Так студенты от этого начинания получили не только моральную, но и материальную выгоду.
Это было временным триумфом нашей «новой политики». Оркестр и хор, на которых раньше смотрели как на отверженных, сделались героями дня. Студенчество поняло, что это учреждение стало общим его делом. А обстановка собраний оркестра и хора, где говорить мог всякий, многолюдность их, публичность, полная свобода и при этом легальность привлекали своей новизной. Давно в Университете ничего подобного не было. Аудитории на собраниях были набиты битком.
Когда окончился срок полномочий нашей комиссии (она по уставу выбиралась лишь на год) и мы отдавали отчет в своей деятельности, то заключительные слова моей речи, где я убеждал собрание беречь «Новый устав» оркестра и хора и не погубить его ни равнодушием, ни излишней горячностью, были встречены такой бурей аплодисментов и криков, что позволили судить о популярности, так быстро нами приобретенной. Чтобы поддерживать связь оркестра и хора со студенчеством, мы решили ежегодно, хотя бы