«отчуждении земли у помещиков», аргумент о недопустимости отчуждения звучал уже готтентотской моралью. Существо столыпинской реформы было одной из форм уравнения крестьян с другими сословиями, распространением на них принципа нашего общего права о том, что «никто не обязан оставаться соучастником в общем владении, если того не захочет». Но так как для крестьян в отношении земельной их собственности, как и во многих других отношениях, существовали особые сословные законы и правила, то для распространения на них, на их общину, принципов общего права, требовалось и специальное о том законодательство. Такова была идея этих законов. Нельзя отрицать, что при их составлении было сделано много ошибок и несправедливостей, которые нужно было исправить, но «принципиальная» оппозиция им, на которой остановились левые партии, мешала этим партиям заняться таким исправлением. Споры свелись к вопросу о «принудительном отчуждении» земель частных владельцев или, вернее, к объему этого отчуждения; как исключение его ведь допускал и Столыпин. Я показывал в книге о 2-й Государственной думе, что и эта Дума была распущена, в сущности, на этом вопросе, о «принудительном отчуждении» земли, а ее роспуск повел за собой и переворот 3 июня 1907 года и всю дальнейшую политику власти, которая в соединении с войной окончилась катастрофой 1917 года.
Теперь, когда этот вопрос всякий практический интерес уже потерял, о прошлом можно судить беспристрастно. Не ликвидация частного землевладения, не принудительное отчуждение помещичьих земель в пользу крестьян разрешили бы в России аграрный вопрос и могли предотвратить революцию, а гораздо скорее идеи Столыпина. И если многие из тех, кто понимал ненужность планов о «принудительном отчуждении», голосовали за адрес 1-й Государственной думы и за законопроекты, которые «отчуждение» ставили в центре реформ, то причиной этого с их стороны было, во-первых, их нежелание расходиться с теми левыми партиями, которые были их союзниками в «борьбе против самодержавия», а во-вторых, предположение, будто отобрание земель у помещиков, отрицание для них частной земельной собственности соответствовали крестьянскому правосознанию. Это заключение было фактической ошибкой. Отобрание земли у помещиков могло быть крестьянским желанием, но не их правосознанием. Оттого знаменитый лозунг «земля и воля» звучал такой фальшью. Он соединял разнородные вещи. Когда крестьяне говорили о воле, другими словами, о свободе, о защите ее от нарушений, то есть о праве, ее ограждающем, они этого просили для всех и этим свободы у других не отнимали. Поэтому это – правосознание; присоединение же к этому требованию земли путем отнятия ее у других было уже не правосознанием, а только вожделением, отрицанием для других того права, которое они просили себе. Это не правосознание, а лозунг большевиков «Грабь награбленное», который и привел к ликвидации не только помещиков, но потом и самих крестьян, под флагом борьбы с «кулаками». Этого требовало не крестьянское правосознание, а революционная идеология, несовместимая ни со свободой, ни с правом, ни с демократией.
Это подводит к вопросу, связанному с аграрной проблемой. Передовые партии хотели передавать земли трудящимся, то есть тем, кто сам, «своими руками» ее обрабатывает; этим они пытались и наемный труд отрицать, клеймить «эксплуататорами» тех, кто для обработки своей земли нанимает «рабочих». Можно отрицать институт найма, как и собственности, но отрицать его можно тоже только для всех; тогда пришлось бы отрицать индустриализацию, разделение труда, машинное производство – словом, всю современную технику. Нужно было бы упразднять фабрики и заменять их ремесленниками. Аграрные планы передовых наших партий в 1906 году рекомендовали именно это, хотя этого совсем не хотели и едва ли себе в этом отдавали отчет. И мы видели, к чему это привело. Крестьянская мелкая и средняя собственность через колхозы переходила к государственной власти; государство становилось в них и собственником, и нанимателем; наемный труд не был и для него уничтожен, но стал против такого мощного нанимателя, как государство, вполне беззащитен; фактически он превратился в институт рабства и мог заменяться принудительным трудом в концлагерях.
Вот чем кончалась попытка сразу решить в России аграрный вопрос и забвение государством своего долга защищать для всех людей одинаковую справедливость и право.
Почему же наши передовые политические партии пошли по такой ложной дороге? Кроме иллюзии, что таково было «крестьянское правосознание», и желания крестьян этим привлечь на свою сторону, вызвать в них симпатию к конституционному строю, тогда, на заре не искушенной еще опытом демократии, существовало убеждение, что «воля большинства» должна быть для всех обязательна. Трагедия нашей юной общественности была в том, что она искренно готова была подчиниться этой опасной иллюзии, которая привела демократии к их современному кризису.
Демократия всегда начиналась борьбой с аристократией и ее привилегиями, то есть с теми правами, которых не имело и не могло иметь все население. Особые права у привилегированного меньшинства демократия отрицала. В этом она была защитником общего права для всех, то есть справедливости, и в этом были ее raison d'etre и заслуга в истории. А режим народовластия, который демократия тогда устанавливала, давая всем равную возможность участвовать в руководстве государственной жизнью, облегчал ей и в дальнейшем все более полное торжество справедливости, гарантируя всем одинаковое право на «свободу от нужды и от страха», как это формулировалось потом в Атлантической хартии.
Но демократии сбивались с этой дороги: их борьба с привилегиями была всегда борьбой с меньшинством; ведь только меньшинство населения может получать от привилегий выгоду по той же причине, по которой человек может ездить верхом на слоне, а слон в таком положении человека раздавит. Но меньшинство, которое раньше управляло всем государством, стало себя за него принимать. А борьба с привилегиями меньшинства приучала демократию к признанию за большинством самостоятельного преимущества. Достоинство народовластия не в этом. При нем легче увидеть, где нарушена справедливость и как ее восстанавливать. Но справедливость не непременно там, где желает видеть ее большинство. У нее самостоятельная природа, от воли большинства не зависящая. Справедливость и большинство могут совпадать, но могут и расходиться. Заменить искание справедливости подчинением большинству – значит поклоняться другому кумиру, гоняться за теми болотными огоньками, которые сбивают с дороги заблудившихся путников. При таком понимании, вместо искания справедливости в демократиях, стали стараться всеми мерами создавать большинство, привлекать к нему обещаниями, обманами, даже насилием, запрещать или затруднять противоположные мнения. К «формированию» большинства приспособляли и политику, и идеологию, и самый государственный строй. В этом теперешняя болезнь демократий. Кельзен заметил, что преимущество большинства заключается в том, что оно к единогласию ближе. Это только подтверждает, что идеал заключается не в большинстве, а в единогласии, то есть в соглашении всех. По дороге искания общего соглашения и надо идти, чтобы достигать справедливости, а не заменять его волей одного большинства. Так тот аграрный закон, который хотели проводить через Думу, не мог сделаться справедливым только оттого, что его бы хотело крестьянство, если бы даже крестьянство и было большинством всего населения. Крестьяне могли его желать и на нем настаивать, но государство должно быть справедливым ко всем, а не угождать только воле своего большинства. Задачей его должно было быть отыскивать возможное соглашение всех тех интересов, которые оно считает вообще допустимыми; в этом соглашении, если оно добровольно, и обнаружится справедливость; эти понятия – равнозначащи.
Демократия впадала и в другую иллюзию, подобную этой: она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среде меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным, появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье. Действительность не оправдала и этого оптимизма.
Двойственная природа человека сохранялась у него во всех его положениях. Конечно, гордыне, высокомерию, безжалостности к несчастным легче проявляться в среде обеспеченной, счастливой верхушки; кроме того, эти свойства людей там заметнее, а вместе с тем и для других оскорбительнее. Но мы на примерах увидели, во что стали превращаться прежние угнетенные, когда получали возможность над другими господствовать, им свою волю предписывать и требовать от них подчинения. Они сами стали делать то, с чем раньше боролись в других. Если раньше возмущались теми претензиями на преимущества, которые требовала для себя над простыми людьми так называемая «белая кость», то чем лучше, когда преимущества и льготы над «буржуями» требуют теперь за пролетарское происхождение и за тюремные стажи. А зато те человеческие черты, которые так дороги в людях, стали обнаруживаться в прежних насильниках и «эксплуататорах», когда жизнь их превратила в «обиженных и оскорбляемых». Люди остались