они вызывали у нее отвращение, так же как и та спокойная фамильярность, с которой она обращалась с ними в определенный период своей жизни. А потому она в порыве злости выкинула все это из комнаты и даже открыла окно, чтобы впустить в дом удушливый ветер с примесью пепла.
Она так и не открыла письмо.
Она попыталась поесть, но во рту даже после того, как она его прополоскала, стоял привкус пепла.
Сидя на стуле за кухонным столом, Линетт с трудом жевала кусок яблока, но, так и не дожевав, проглотила его, остальное же выкинула в мусорное ведро рядом с раковиной. Сморщенное коричневое яблоко с противным чавканьем шмякнулось о медное дно ведра. А затем тишина. Ни один звук не сорвался с губ этой, одетой теперь в черные брюки и черную же рубашку с длинным рукавом, высокой женщины, с тех пор как она проснулась.
Проснувшись, она вышла из спальни, потирая шрамы на руке и испытывая отвращение к тому, как пот скапливается вокруг вздувшихся толстых рубцов. Она обошла беспорядочно сваленные в коридоре вещи, вошла в туалет, помочилась, потом залезла под душ и энергичными движениями стала растирать тело и разрабатывать руку, пока та не стала такой же подвижной, как и вторая, потом оделась и взяла яблоко. В доме было совсем тихо, слышен был только шум ее шагов по медленно нагревающемуся бетонному полу.
А ведь совсем недавно каждое утро было наполнено звуками. Мужчины и женщины, которых она знала по прокопченным, задымленным лагерям, говорили о плохой еде, о военных операциях, о тех, кто вернулся домой, и о тех, кто сейчас с ними. Еще до того, как она уехала, еще тогда, когда она жила в Ледорнне, все разговоры были ни о чем: какие тосты она предпочитает или кто принесет им обед. Ничего не значащие, пустые, домашние разговоры…
Полчаса она сидела за кухонным столом, ни о чем не думая, только время от времени постукивая ногтями по бронзовой столешнице. Мысли блуждали, и вот с обрывков разговоров, слов из песни, отрывков из книг и даже сцен из пьес, которые она видела, ее мысли постепенно переключились на мужчину. Это был худощавый блондин с неровными зубами, и такого любовника, как он, у нее не было никогда, впрочем, и у него не было такой, как она. Линетт не хотела думать о нем, и, когда в руке снова стала пульсировать боль, то ли настоящая, то ли придуманная, она поняла, что должна остановиться, прежде чем мысли примут мрачное направление, способное поколебать ее решимость.
Очень тихо Линетт вошла в маленькую гостиную, выкрашенную в бледно-серый цвет. В центре стоял длинный коричневый диван, в углу примостился изящный бронзовый столик, а на нем — радиоприемник, отделанный медью и серебром. Коробка с мнениями извне, отодвинутая в сторону. На полу лежала пара старых, потертых черных ботинок. Линетт подобрала ботинки, села на диван, держа их в руках, и снова помедлила.
На кухне, рядом с чайником, по-прежнему лежало письмо.
«Слишком уж много похорон я посетила», — сказала она, словно письмо могло ей ответить.
Оно, естественно, не могло, но одно то, что она разговаривала с письмом, одновременно вывело ее из себя и расстроило. Нетерпеливыми руками она туго зашнуровала ботинки. На правом ботинке она пропустила дырочку, а на левом — даже две. От досады Линетт заскрипела зубами, но терпеливо все переделала и вытерла пот с рук.
Закончив со шнурками, она поднялась и прошла через кухоньку к задней двери. Шла она быстро и целеустремленно — походкой женщины, которая знает, что перед ней нелегкая задача, но которая не намерена отступать.
Вдали, на горизонте, виднелись напоминающие груши печи Иссьюэра, ехать до которых на повозке было не меньше часа.
В последнее время Линетт уже видела печи-близнецы не так отчетливо — их края казались размытыми. Но даже с учетом того, что зрение ее ухудшилось (как-никак, ей уже было тридцать восемь), не заметить их на горизонте она просто не могла — так велики были эти сооружения. И наоборот, сотни высоких бронзовых ветряков, возвышающихся над городом, не могли попасть — и действительно не попадали — в ее поле зрения. А печи прятались за горизонтом, словно пара покрытых для маскировки сажей часовых у въезда в город, мрачных и сгорбленных. Если вам удастся о них забыть, в чем Линетт сильно сомневалась, то каждую пятницу они будут напоминать о себе, изрыгая едко пахнущий пепел, и над ними, как сигнал того, что сожжение умерших за неделю уже началось, взовьется струйка дыма.
Выйдя из дому, Линетт с минуту постояла, мрачно созерцая печи. Она знала, что именно там закончит свой жизненный путь: друг, член семьи или, возможно, даже похоронщик отдаст ее тело, завернутое в белые простыни, молчаливым монахам, что живут под печами. Там ее обмоют и положат в гигантские ямы, которые никогда не остывают и которые вспыхнут в конце недели, чтобы поглотить ее. Именно такой конец она выбрала для себя. Ее не закопают в землю, не отдадут — не продадут или не украдут — в цех хирургов… Нет, ее останки будут сожжены. Ее сделают свободной.
Дом Линетт, который окружали такие же дешевые домишки из красного кирпича, находился на окраине Иссьюэра. Здесь вместо дорог была просто утрамбованная грязь, но уже через несколько минут Линетт шагала по мощеным улицам центра города. Там стояли высокие ветряки, работающие на разной скорости и подающие электричество от дома к дому. Иссьюэр — не слишком большой город, предназначенный для временных жильцов, — был спроектирован по регулярному принципу, причем названия улиц отражали их назначение. Все в Иссьюэре было устроено для удобства посетителей, коих город видел немало. В этот город, скорее, городок мужчины и женщины приезжали на несколько дней, может, на неделю, а потом уезжали. Уезжали, воочию увидев работу печей и отдав последний долг семье и своим незабвенным.
Окна частных домов, мимо которых проходила Линетт, были закрыты, жалюзи опущены. Внутри