мертвых.

Химера бьет скорпионьим хвостом из стороны в сторону, язык пламени, огненный меч. Блещет чешуя золотая на панцире медном, где улиц огни сияют, тело ее говорит на собственном языке о своей животной природе, стройное, полное силы, мускулы рябью идут, как на боках у коня или кошачьих плечах. Тягловый зверь, не способный понять цивилизацию, что вокруг, ему внятны лишь звуки и пот, рогатая голова, огромная, склоняется то ли с угрозой, то ли смиренно, львиная грива окаймляет морду двуполую — то ли дева, то ли мальчик-гадюка. Тянет воздух ноздрями, пытаясь унюхать хоть что-либо схожее с сильфом ее. Выдохнула, из ноздрей серый пар в утренней дымке расходится облачками. Тот воздух, что улицы заполняет, думает возчик, может статься, дыхание зверя такого.

Первый вдох

И певец, муэдзин мифов, вдыхает, глубоко вдыхает воздух и удерживает в легких, и город замирает в остановленном мгновении. Клубящаяся дымка, подхваченная случайным дуновением, тянется словно дым к устам курящего, всасывается своим истоком. Если бы возчик и его зверь двинулись по слабому следу времени по улицам, то нашли бы устье всего, закрытое окно старого песчаникового дома в Литанском квартале, и там стоит певец, словно распятый, на рамах покоятся руки, голова чуть наклонена, грудная клетка растянута, в напряжении межреберных мышц и опущенной диафрагмы. Дыхание наполняет легкие — крылья сердца. Город замер.

Где-то, когда-то еще мальчик выходит на сцену, окруженный семьей и друзьями, под взглядом священника, чтобы читать — петь — из писания, петь, что сегодня мужчиной он стал. Он наполняет легкие воздухом и страхом и дрожащим пальцем касается букв таинственного алфавита, пережившего империи и тысячелетия, зная, что этот момент своей жизни он разделит с бесчисленными отроками.

На другой сцене актер прерывает монолог, выдерживая эффектную паузу, позволяя публике почувствовать напряжение, предвкушение разрядки.

Где-то, когда-то еще священнослужитель входит в святая святых в день, назначенный для ежегодного действа ритуального чтения. Он оставляет позади пышность и церемонность, что блюдут другие — отец его и братья, и идет в одиночестве за последнюю завесу, чтобы предстать перед золоченым ларцом, чьи нерушимые тайны хранят крылатые херувимы, стоящие на противоположных концах, друг другу в лицо смотрящие. Он здесь, чтобы возгласить тайное имя Бога, — в любой другой момент действо запретное, но не в этот единственный день: раз в году, когда призывают Бога, завет устанавливается заново, мир возрождается. Он чувствует бремя ответственности и гордость — в пересохшем рту, надорванном горле, в груди.

И певец выпевает хрустальную ноту, начинающуюся в бессловесной чистоте, где-то, когда-то: мальчик поет о смерти детства и рождении зрелости, священнослужитель призывает сокрытое бесформенное божество, изрекая его имя и тем вызывая сюда, в свой мир, и где- то, когда-то другой священнослужитель открывает уста иссохшего мертвого господина и по изогнутой трубке вдувает дыхание в высохшие легкие мумии, как требует обряд, думая о старой легенде, о том, как был создан сам творец, как Пта, бог-гончар, возник из первобытного хаоса, и зачал великого бога Атума в сердце своем, и вывел его в мир устами своими, возгласив имя его.

Возчик с телеги видит пыль, поднятую громыхающими по мостовой трясущимися колесами, захваченную слабым далеким содроганием воздуха, танцующую.

Зодчий башни

Башня возвышается над песчаниковыми улицами старого города, обелиск в серебристо-стальном сиянии, отражается в небе, касаясь его, и все же каким-то образом первый утренний свет рассекает его грани и при этом словно удерживает тьму в заточении где-то в глубине. Что-то в конструкции модернистского стеклянного фасада говорит о том же видении, том же голосе, той же великой, прочной и недвижимой древней цели, заключенной во всех монолитах всех тысячелетий. Глубинная цель этой тайны — немая архитектура монотеистического творения. И здесь, в городе на краю времени, он — сингулярность внутри сингулярности, монада внутри Монополиса.

Но здесь, сейчас, на заре времени, несмотря на всю эту прочность, тишину нарушает слабый звук: гудение, жужжание. Резонанс.

В сплетнях, что часты в толпы толкованьях на улицах этого града, говорится, что зодчий, создавший эти геометрические абстракции, которые кажутся нам столь абсолютными в своей трансцендентности, сам все еще изучает их. Уже давно и, как говорят, по собственной воле вошел он в свое создание и, блуждая, согласно числам Фибоначчи, по изгибам внутренних коридоров, в некотором смысле перестал считать себя отдельным от него. Теперь, молвят, он уже давно как исчез в этих хитросплетениях, и то и дело его замечают в бездне обширного атриума, там и тут, скорчившегося на уступе, словно порожденная ими забытая горгулья. Иные говорят, что видели его лицо на каменных рельефах, слышали его голос в акустике зала.

Возможно, в этом вся суть: его намерением, стало быть, было связать друг с другом здание и его окружение нерушимыми связями, так же как связаны мир и воля любого творца. Итак, в своем замысле он стремился уловить сложность отношений между творением и творцом, описать его исчерпывающе и связно. Однако же, лишь когда башня поднялась из стали и бетона, стекла и штукатурки, света и материи, он начал понимать резонансы ее формы. И вот, идя по извивам коридоров, повтореньям пространства, формам и проекциям координат, ногою следя смыслы, в творении своем он читал усилие, разрывающее все представления о творении как акте его сознания, говорящее о мире и воле на языке столь же жидком и бурлящем, сколь прочна и недвижна была башня. И вот он все еще ходит по ней, все еще создает ее и перепланирует ее мысленно. Иногда по ночам, говорят, когда никто не смотрит, стены движутся и комнаты преображаются, отражая его помыслы.

В городе души это и башня, и могила изменений. Это архитектура времени, описанного в трех измерениях, а не в одном, равные ширина и длина его — план энергии и возможности, твердая форма его сформирована из событий, подобно окружающему ее городу — и всей окружающей его преисподней — сформирована и в свою очередь формирует единое великое событие. Некоторым горожанам кажется, что это символ власти, часовой системы стабильности мысли, порождающей порядок из правил, навязанных императивов. Из ее верхнего окна на высотах осознания повелители и законодатели, кто бы они ни были, может статься, окидывают взором город вплоть до обширных полей иллюзии, мимо знаемого и постижимого до дальних горизонтов, к безначальной, бесконечной предельности истины.

Для возчика, что поднимает глаза на эту темную массу, заключенную между облупившейся краской на деревянных дверях, закопченными стенами и ржавыми пожарными лестницами, пересеченную и затененную бельем на веревках, висящим подобно флагам, она — всего лишь очередной памятник тщеславию смертных, ожидающий падения в свой час.

Микромеры-строители

Верховный зодчий глядит поверх тьмы, что струится по улицам расстилающегося внизу города, поверх ночных рек, все еще текущих, — а ведь уже розовые отблески зари мерцают на красной черепице старых кварталов. Весь мир, что он видит, есть мир падший, словно некий Вавилон, обрушенный микромерами, стертый скарабеями-серафимами. В густых черных потоках он различает руины, каменную кладку, небоскреб, возносящийся ввысь под невозможным углом, и новые трущобы, в которые превратились заброшенные доки. Эстакада элегантно поднимается в воздух, обвиваясь вокруг самой себя, и внезапно — прямо в воздухе — обрывается. Микромеры поработали.

— Думаете, они остановятся? — спрашивает его консул.

Консул стоит у письменного стола, постукивая пальцем по обтянутой кожей поверхности, его тусклая форма помята и пропитана потом. Верховный зодчий поворачивается к нему, качает головой, медленным шагом удаляется от темного видения по ту сторону стекла.

— Нет… я не знаю.

— Нам надо знать, мессир. Вы должны выяснить, что им нужно.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×