Папе ее заигрывания были приятны, и он посылал меня смотреть, как распиливают доски, я это видел сто раз, но очень любил дерево. Как отец любил ослов, так я — дерево, обожал стружки, различал по запаху опилки: смолистый дух сосновых, пихтовых, орегонской ели, которую тогда уже завозили, сладковатый — ореховых, кисловатый — пробкового дуба, я и до сих пор люблю звук пилы, сначала прорезающей кору, затем вгрызающейся в саму древесную плоть, звук, который меняется, по мере того как железные зубья разогреваются и проникают в сердцевину ствола, люблю, когда свежие доски укладывают друг на друга, прокладывая между ними брусочки, так что как будто снова собирается бревно, и все же каждый раз, когда я вижу, как валят дерево или когда оно падает само, у меня на глазах выступают слезы, меня трясет, когда в камине сжигают слишком много дров, я долго думал, что это от жадности, и злился на себя, но нет — я жалею дрова из любви к деревьям, хоть никто мне не верит.
Мы понимали, что изрядно провинились, и шли домой тропинкой вверх по склону, дочка столяра долго махала нам рукой с берега Любианы, который был в том месте гораздо чище, чем у железнодорожного моста, где все бросали вниз с откоса разный хлам — тряпье, отслужившие матрасы, холодильники, канистры, хотя там красовалась надпись: «Свалка запрещена».
Мадам, сложив руки, грозно караулила на крыльце, окруженная свитой драных сиамских котов. Отец шел прямиком к Огюсту, а тот, подыгрывая ему, делал вид, будто еще работает в такой час. Отец громко кричал:
— Огюст! Вот гвоздодер и шурупы с круглыми головками, которые вы просили.
— А-а, да-да, спасибо, месье! — отвечал Огюст, фальшивым, хуже, чем у Жан-Пьера Лео в фильме Трюффо, голосом.
— А гвозди я забыл, возьму завтра у Кулона, да мне и на шурупы-то еле хватило.
— Хорошо, месье! — орал Огюст, который никогда не опускался до таких грубых технологий, как сколачивание чего-либо гвоздями.
Мадам заходила в дом, она не верила ни одному слову из всей этой комедии про гвозди, но пора было ужинать, а после ужина отец шел работать, и ему нельзя было портить настроение, потому что человек в плохом настроении плохо напишет гладиолусы; когда этот человек сердит, он начинает что-то исправлять в своих библейских штуках, всех этих Моисеях и бегствах в Египет, которые так трудно продавать, а не то, чего доброго, примется писать совсем уж неходовые распятия, кому, скажите на милость, нужны в наше время распятия, да еще написанные евреем?
Как-то лет через пять после войны архиепископ Ниццский, решив сделать знаменательный шаг к сближению конфессий, сообщил о своем намерении посетить «Холмы» в определенный день и час. Набежали репортеры, подкатил черный лимузин, скрипя колесами по гравию, который в спешном порядке набросали поверх убогой старой щебенки. Суета, вольфрамовые вспышки, журналисты наперебой выкрикивают вопросы, я же, когда величавый прелат вылез из автомобиля, играл около качелей. Александр в майке появился из кустов с садовым ножом в руках:
— Чем могу служить?
— Мэтр ждет нас, доложите — архиепископ Ниццский.
Ни я, ни садовник, естественно, ни о чем не знали, меня оставили дома, потому что у меня была краснуха и мне нельзя было сидеть на солнце, но Джин и папа с мамой уехали купаться в Ка-Ферран; просто мама, по своей всегдашней рассеянности, все забыла, и придется ждать еще много лет, прежде чем католическая церковь в лице папы Павла VI опять сделает такой экуменический жест.
Садовник, виноградник и урны из Тель-Авива
Как ни рано вставал отец, Мариано вскакивал еще раньше, до рассвета, и принимался точить свои серпы, проворно водя по лезвиям точилом, продолговатым камнем, который как-то очень здорово называется по-провансальски, но я забыл как. Наточив инвентарь, он не сразу шел косить, а ровно в шесть утра усаживался перекусить, его обычный завтрак состоял из политого оливковым маслом ломтя хлеба с помидорами и толстыми кольцами лука, а к этому добрый литр местного вина. У нас был свой виноградник. Плохонький, со старыми лозами, которые давали всего несколько ведер ягод. Уход за виноградником — дело нелегкое. Обрезать побеги по осени и подравнивать в марте — это еще не работа, это легко и приятно, удалять волчки летом, часов в семь вечера, когда садится солнце и не так обильно выступает сок, — тоже одно удовольствие, нетрудно и собирать урожай на таком клочке, но окапывать лозы и выпалывать сорняки зимой из твердой, как бетон, земли — вот это уже другое дело; одна радость: если постараться, можно собрать много спящих улиток и сварить их с чесноком в больших кастрюлях, вонять будет до самого Систерона, зато вкусно. Мариано все обещал нарезать черенков, омолодить лозы, но он должен был в первую очередь обрабатывать английский цветник, или, как теперь полгалаось говорить «mixed-border», который вытеснил мои качели, там росли люпины, астры и прочее, но упаси Бог сорвать хоть один георгинчик, там же срезали проклятые гладиолусы, которые быстренько подсовывали отцу, как только у него возникало желание написать букет цветов. А еще надо было следить за тремя сотнями кипарисов, окаймлявших дорогу на подъезде к «Холмам», рассаживать ирисы по весне, убирать аллеи, чистить стекавшие с горы и петлявшие по каменному склону ручьи, не забывать про огородик с водяной грядкой кресс-салата — все это хозяйство не оставляло времени, чтобы заняться виноградником. По воскресеньям Мариано играл в шары, причем каждый раз ходил на другую площадку — то в Турет, то в Курж, но Мадам все равно находила его и придумывала какое-нибудь дело, лишь бы испортить бедняге вечер.
От Мариано я много узнал о деревьях и вообще о растениях, научился нарезать черенки и делать нехитрые прививки, сам же он был в этом деле непревзойденным мастером и славился на весь город, так что его приглашали во все сады: кто, как не он, сумел приживить два привоя на трехлетнее лимонное деревце — справа ветку апельсина, слева грейпфрута, и мы так гордились этой диковинкой, что не снимали плоды, и они висели, пока не упадут, а тогда уж никуда не годились — были либо гнилые, либо исклеванные птицами. В свои двенадцать лет я любил птиц, но предпочел бы, чтоб они кормились где-нибудь подальше от нашего сада или вообще здесь не летали, ведь такого тройного цитруса не было ни у кого. Я бы с удовольствием сделал пугало, обрядил его в старый плащ Мадам и нахлобучил на дерюжную башку какую- нибудь из тех шляп, которые она мастерила в Лондоне, когда Ида откопала ее и привезла во Францию, но она, даром что жила в Англии, была начисто лишена чувства юмора.
Каждое лето Мариано учил меня множеству разных вещей, полезных и не очень: прививать деревья, прореживать кресс-салат, играть в петанк — это, конечно, хорошо, но вытачивать ножи из бамбука и заострять их, шлифуя по ходу волокон, — дело уже не слишком похвальное. Такой нож не уступал самурайскому, я мог бы вспороть им живот кому угодно, хоть «френетикам», хоть соперникам-калабрийцам, хоть английским шляпницам, а оружие сжечь, и все шито-крыто. Еще я научился у него делать из бамбука трубку, соединяя две палочки — потолще, для головки и потоньше, для черенка, который надо было тщательно прочистить каштановым прутиком, — а потом, естественно, курить ее, добывая табак из подобранных где придется окурков.
Мариано был весь в татуировках, тогда это было редкостью, у него даже хранился в шкафу револьвер, он мне его показывал, и я думал, что этот двойник молодого Фернанделя прежде служил в Иностранном легионе, воевал в Африке или еще что-нибудь в этом роде. Лицо у него было странное, просмоленное нездешним солнцем, у нас в Вансе, даже на пляже между «Нептуном» и «Могадором», так не загоришь, да и недаром же игроки в шары звали его Капралом, — но кто бы он там ни был, я до сих пор с сожалением вспоминаю о нем, когда вижу небрежно или наспех подстриженные деревья.
Кончилось все это очень плохо. Я довольно давно замечал, что к нам повадились ходить какие-то люди в черном, в широкополых шляпах, странных брюках и длинных чулках, похожие на амишей[11], которых показывают по телевизору. Они скромно приходили пешком по дороге из Сен-Жанне, держа под мышкой небольшие деревянные ящички; если сталкивались с отцом, то были с ним крайне почтительны. Иногда они перекидывались несколькими фразами на идише, я немножко знал это причудливое наречие, во всяком случае, достаточно, чтобы распознать его, отец и Мадам разговаривали на нем, если не хотели, чтобы я их понял, но двенадцатилетний мальчишка хватает язык на лету, месяц-другой — и готово, от русского им пришлось отказаться еще раньше. Амиши сразу шли к