Напиши стены мои на руке Твоей, Стены мои всегда у очей Твоих! Помяни дни Твои торжественные, непобедимые, Когда рука Твоя вела меня и в мраке! Братья, воскликните к Богу голосом радования! Я повстречал Его на пути моем. Сзади приблизился Он ко мне, Невидимо прикоснулся Он ко мне, Поразил меня на земле Своей, Наступил на меня, победил меня, Боролся со мной с великим одолением, Назвал меня «богоборец мой» И в сумерках утра благословил меня… …Сочетался со мной браком таинственным. В море морей втекли реки мои И видал я в струях имена его, Нет конца именам Его. Отец мой и Сын мой, возлюбленный мой, Старший брат мой, невеста моя и сестра моя, Правая рука моя, Он — вся жизнь моя и душа моя!

«В великом уничижении, в великой тайне, в чистоте, целомудрии, в великом смиренномудрии, в великой простоте скрывается Он. Он Бог сокровенный».

Обращаясь с памяткой-письмом к брату Георгию перед его уходом на войну, Александр Добролюбов восклицает: «И пусть я погибну, но я буду искать Его даже до смерти, среди бездны и бездн». «Он — Самый Истинный, Самый Совершенный, значит и Самый Живой. Только у Него полная жизнь, потому что имя Его — Жизнь Бесконечная. Скорей можно сомневаться в жизни всего, чем в жизни Бога… Он Истина Живая Не мертвые славы, Благословенный Бог истины».

И тем не менее, Александр Добролюбов, мистик высшего разума и преображающей воли, в то же время — «опростившийся» толстовец, сокрушенно отвергшийся всей ложной культуры некрестьянского мира, чувствующий себя защитником рабов среди рабовладельцев, «в том великом современном Вавилоне знаний и роскоши, среди этой всемирной пустыни»… С тем же толстовским абсолютизмом отрицает он искусства, науки и грезит о возвращении человечества к святости первобытного неведения.

«Как смерть — так тяжка мне ваша жизнь, — обращается он с письмом в редакцию «Весов». — Только телом и разумом занимаетесь все вы, а духа не знаете… Все ваши книги, все ваши искусства, вся ваша наука, всё ваше образование, все ваши города и обычаи — одна великая пустыня». В частности, восстает он против поэзии как стихотворства: «Чем более вы будете забывать об одежде стихов, о наружном размере, о непременном созвучии букв в конце каждой строки, только тогда совершится песня свободная, неудержимая и место ей будет Церковь и Жизнь. И тогда Бог даст ей бессмертную одежду и истинно прекрасную».

В одном из поселков Добролюбова провел около года другой опростившийся поэт, Леонид Семенов Тян-Шанский (часто приходил ко мне в 1904 году; издательство «Содружество», которым я ведал, напечатало его книгу стихов), застреленный крестьянами в 1917 году. А. П. Семенов Тян-Шанский, брат безвременно погибшего поэта, пишет в изданной им брошюре (на ротаторе) [13]. «Об А. Добролюбове, в колонии которого он жил как бы в особом духовном послушании, брат ни с кем из родных, кроме как со своей младшей сестрой, никогда не говорил, потому что считал его настолько духовно высоким, что разговор о нем с непосвященными признавал, вероятно, чем-то вроде кощунства»…

Не все русские поэты родились Добролюбовыми и не все, вняв Толстому, отверглись эстетики, но чрезвычайно характерна для русской поэзии, особенно — для «передовой» в начале века, ее связь с богоискательством: с духовидцем Владимиром Соловьевым, с богоборцем Достоевским и его антиподом, христолюбцем Ясной Поляны. Характерна для русских поэтов и религиозность символизма, вспыхнувшего накануне революции заревом романтической мистики в стихах Ивана Коневского, Андрея Белого, Александра Блока. Не гражданским свободолюбием загорелась она, русская поэзия, хотя представители ее в «страшные годы России», конечно, призывали политические перемены, от которых зависело всё историческое будущее, — она загорелась (часто и в связи с революционными настроениями) тревогой иных, духовных исканий: «декаденты», вскормленные Западом, парнасским эстетством Запада и его «Проклятыми поэтами», легко уходили из кумирень красоты, чтобы молиться по «Книге невидимой».

Сдается мне, что большая подпольная работа совершается и сейчас в России: чем грубее, убийственней ее действительность, тем одухотвореннее в ней мука о свете любви. На фоне этой действительности не кажутся ли «добролюбы» предтечами какой-то грядущей мистики? И фигура самого Александра Добролюбова, с которым меня связывают гимназические воспоминания, не вырастает ли в знаменательное, наводящее на многие раздумья, очень русское и очень значительное явление?

Шаляпин

В своей книжке «Маска и Душа» Шаляпин говорит:

«Я вижу безмерность русского человека вообще, какою бы она ни была», «не знает как будто никакой середины русский темперамент», «такова уж наша странная русская натура, что в ней всё дурное и хорошее принимают безмерные формы».

Не знаю, насколько верны такие обобщения: всегда спорны характеристики целого народа… Но, несомненно, таковы сценические образы, созданные Шаляпиным, да и в нем самом всё как-то безмерно. Не было границ его самоутверждению и в любви вдохновенной к театру, и в трудовом упорстве, и в привязанности к утехам жизни, и в избалованности славой. «Безмерно» и всё искусство Шаляпина: поражало в нем не столько мастерство оперного певца, сколько некая звучащая стихия, для которой «законы не писаны», потому что она сама творит закон, исходя не от школьной преемственности (от других певцов-предшественников на европейских сценах), а откуда-то изнутри, из недр национального духа, как народные песни и былинный эпос.

Стихия вредила Шаляпину-человеку. Он казался подчас грубоватым, даже беспощадным — на фоне созданных им сценических образов, отразивших всю гамму глубоких человеческих чувств. Богатырская индивидуальность не умещалась в обычных рамках, взрывчатое воображение как бы выбрасывало ее за пределы действительности. Шаляпин в жизни поневоле продолжал ощущать себя на сцене, не столько жил, сколько «играл себя» и от наития данной минуты зависело, каким, в какой роли он себя обнаружит. Эта большая жизнь в непрестанной работе над самоусовершенствованием и в непрерывных триумфах, со спектакля на спектакль, из города в город по всему миру, была сплошным лицедейством. Меня не удивило, когда мне сказал приятель, часто бывавший у Шаляпина перед его смертью: «Какой великий артист! Представьте, даже на краю могилы, сознавая, что близок конец, он чувствует себя как на сцене: играет смерть!».

Для таких абсолютных творцов-художников стираются грани между реальным и призрачным.

Встречи с Шаляпиным, в течение почти полувека, рисуются мне тоже актами какого-то призрачного «действа» с прологом и эпилогом. В моей памяти Шаляпин, певец и мим, предстоит жизни на ее подмостках поистине мифическим олицетворением художника сцены.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату