Россо пожал плечами.
— Он же вор.
— Ты ничего не понимаешь, Паскуалино. Дай пожилому человеку любить, пока можно. Это с похмелья ты такой злой?
Россо было двадцать четыре, он был на шесть лет старше Паскуале.
Паскуале почесал обезьяну за ушами. Макака зашевелилась и счастливо вздохнула.
— Пора готовиться к процессии, — напомнил Паскуале.
— Еще несколько часов.
— Мы обещали забрать знамена у мастера Андреа. Учитель… как вы думаете,
— С его стороны было бы весьма невежливо не явиться.
Рафаэль. Имя можно не называть. Это имя было у всех на устах уже три дня, он прибыл из Рима раньше своего хозяина, Папы Льва X.
Россо прибавил:
— В любом случае я должен одеться сообразно, а я так и не решил…
— Тогда у меня полно времени, чтобы попытаться научить чему-нибудь обезьяну.
Разумеется, они опоздали. Россо славился своими опозданиями. Вместо того чтобы одеваться, он расхаживал в рабочем фартуке, угрюмо разглядывая картон, потом принялся рисовать красной охрой Паскуале, пока тот пытался научить макаку спускаться по веревке: это вовсе не так легко, как может показаться, — макаки неважно лазят, во всяком случае по веревкам. Россо по-прежнему пребывал в странном настроении: ему не хотелось идти и в то же время он не мог сидеть спокойно. Когда он все-таки кое-как оделся, им с Паскуале пришлось нестись по улицам к студии Андреа дель Сарто, но они все равно опоздали.
Мастер Андреа пребывал в ярости из-за каких-то проблем с молодой женой. Его ученики болтались по передней части студии, где к стене были прислонены свернутые знамена для процессии. Сердитый голос учителя периодически доносился из окна наверху. В праздничном настроении, в своих лучших одеждах, ученики передавали по кругу толстую самокрутку с марихуаной, жевали сочный виноград из Коломбо, который принесли Паскуале и Россо, и смеялись рассказу Паскуале. Тот показывал порез от веревки: в какой-то момент по пути вниз макака потеряла самообладание и чуть не вырвала веревку у него из рук. Постепенно подтягивались другие художники и ученики — на этой улице, между ювелирными мастерскими и мастерскими каменотесов, располагалось с дюжину студий. Кто-то принес флягу вина, ее тоже пустили по кругу.
Мастер Андреа наконец появился, дородный человек в черном бархатном одеянии с расшитым золотом поясом. Лицо его было в пятнах, руки дрожали, когда он приглаживал длинные волосы, — он походил на рассерженную пчелу, выглянувшую из улья, чтобы посмотреть, кто его побеспокоил. На самом деле мастер был добрый человек и прекрасный наставник — Россо когда-то учился у него, так что Паскуале тоже до некоторой степени являлся его учеником, — но легко впадал в ярость, а его новая жена, молодая и хорошенькая, провоцировала у него приступы ревности.
Россо обнял бывшего учителя и проговорил с ним всю дорогу до площади Синьории, а Паскуале со знаменем на плече шел вместе с остальными учениками. Он чувствовал себя неловко в несвежей одежде; наряда лучше этого у него действительно не было, что верно, то верно, но если бы он не напился вчера до такой степени, то снял бы камзол, рейтузы и рубашку и положил их на ночь под матрас. Хорошо, что он хотя бы нашел время вымыть лицо и руки и подержать пальцы в розовой воде по рецепту Россо. Паскуале приглаживал кудрявые волосы, пока те не заблестели, после чего Россо водрузил ему на голову венец и назвал своим маленьким принцем дикарей, просто чтобы поддразнить его.
По дороге к ним присоединялись другие художники со своими учениками и ассистентами, и к тому времени, когда они вышли на площадь Синьории, их было около полусотни. И столько же уже ждало перед Лоджией во главе с Микеланджело Буонарроти, который возвышался над остальными из-за одного только чувства собственного превосходства, в белой тунике, такой длинной, что она походила на балахон (чтобы скрыть вывернутые внутрь коленки, пояснил Россо), но даже в таком виде Микеланджело, дай ему молнию, — был бы вылитый Зевс.
Рафаэля и его свиты не было.
Нанятые музыканты играли на дудках, волынках и viole da braccio.[1] Развернули знамена, сияющие золотом и ультрамарином, и словно цветы внезапно распустились на углу выложенной камнем площади. Следуя примеру других учеников, Паскуале вставил древко своего знамени в ремни специально надетой кожаной упряжи, но даже так у него быстро заболели плечи, поскольку ветер трепал знамя взад-вперед.
Лишь немногие прохожие обращали на них внимание. Их Братство переживало тяжелые времена, они были просто маленькой незначительной группкой людей, собравшихся рядом с большой сценой, которую рабочие сколачивали посреди площади к предстоящему визиту Папы.
Стук молотков не прекратился, даже когда со ступеней Лоджии стали зачитывать благословение. Кроме того, звучали лающие приказы, под которые отряды городской милиции маршировали по широкой шахматной доске площади Синьории, шумела сигнальная башня, ее крылья стучали и дергались в энергичном танце, и слабый голос старого секретаря Совета Десяти, произносящего ежегодное благословение, был едва слышен. Священник продолжал брызгать на собравшихся художников святой водой, даже когда секретаря, как показалось, недостойно быстро, уже увели помощники. Святой отец пробормотал молитву, перекрестил воздух, и все закончилось.
Процессия рваной линией потянулась вперед, люди не спеша занимали свои места. Постепенно они уходили с площади в тень Большой Башни. Квадратная, прорезанная узенькими окнами и балконами, с навесными бойницами и платформами, прилепившимися к ее гладким камням, словно ласточкины гнезда к сараю, башня возносилась так высоко в небо, что, когда позади нее проплывали облака, казалось, она падает. Башня пригвождала к земле северо-западные колледжи, лаборатории, аптеки, хирургические, прозекторские и мастерские Нового Университета, который занял почти целый квартал из кривых улочек, где когда-то работали ювелиры; за соединенными между собой красными крышами, белыми колоннадами и террасами надзирал архитектор, сам Великий Механик, вознесенный своей Большой Башней на сотни braccia[2] над толпой; может быть, прямо сейчас он наблюдает процессию Братства Художников, тянущуюся, словно вереница муравьев, у подножия его орлиного гнезда и поворачивающую на Понте Веккьо. Они должны были пройти единым маршем, нескончаемые телеги, экипажи и vaporetti грохотали мимо, прежде чем свернуть на широкий бульвар над рекой.
Паскуале, сжимавший древко своего знамени, на котором был запечатлен святой Лука, милосердный и седобородый, пишущий один из своих портретов Девы Марии (их сохранилось три: в Риме, Лорето и Болонье), поглядывал на реку. Он любил наблюдать за судами: маленькими баржами, рабочими лошадками речной транспортной системы, колесными паромами, большими океанскими maone[3] — и, изредка, за каким-нибудь кораблем с военных верфей Ливорно, который двигался, словно грациозный леопард среди домашних кошек.
Солнце пробивалось в просветы между облаками. Знамена трепетали, музыканты заиграли громче, и колонна подтянулась. Паскуале наконец-то воспрянул духом, забыл о своей головной боли и спазмах в желудке, для которого хлеб с маслом оказались нежелательным грузом, забыл про затекшие руки, сжимающие древко знамени. Чайки, белоснежные птицы, летевшие вдоль Большого Канала в сторону города, пронзительно кричали над водой. Крики, далекие крики. Можно помечтать о том, как он увозит темнокожую черноглазую Пелашиль обратно на родину, в Новый Свет, где белые ступенчатые пирамиды искрятся, словно кучи соли, среди пальм, и любой фрукт готов упасть тебе в ладони, только протяни руку, и стаи попугаев летают, словно тучи стрел, выпущенных целой армией.
Река разделялась на каналы, ближайший к морю нес в себе странные краски, которые смешивались и расползались перистыми завитками: красильни и химические мануфактуры сливали сюда свои стоки, и их несхожие пигменты не смешивались в бурую массу, а давали странные новые сочетания, клубящиеся на поверхности изысканными узорами, словно сама вода ожила. Вдоль всего канала, бодро несущего свои воды, тянулись цепочки водяных мельниц, стоящих на каменных пирсах, колеса шлепали и пенили воду, их