станционное начальство, представившись уполномоченными некоей японо-американской миссии, и к вечеру они вчетвером уже покачивались на диванах вагона специального назначения в сторону Читы.
Утро застало их на раскатистых виражах Амурской колесухи, построенной еще каторжниками вдоль извивчивой Шилки. Из окна взгляду открывались такие пади и взгорья в сосновых борах, как в мантиях, что порою дух захватывало, до того они казались ей сказочными, а в этих борах, словно птичьи гнездовья — россыпи деревенских дворов с маковками церквей на отлете, от которых растекались во все стороны мерцающие огоньки как бы плывущих по воздуху свечей. «Вербная, — вдруг догадалась она. — Со всенощной возвращаются».
Сразу же всплыла перед ней предпраздничная суета в их Кисловодском доме: бабушка Буся, с прислугой за тестом на кухне, в который уже раз вспоминает завороженно взирающей на нее сафоновской поросли рассказ своей матери о завернувшем к ним как-то проездом Пушкине:
— Сидит он это, говорит, около меня на кухне, а я, говорит, только-только хлебы испекла, сидит себе, ковыряет когтищами своими вострыми хлебы мои, ест да похваливает, так всех их и исковырял, пришлось потом свиньям скормить, а то ведь, говорит, и обмирщиться недолго, старой веры была прабабка ваша, Царствие ей Небесное…
И при этом беззвучно смеется тонкогубым ртом чему-то своему, одной ей понятному…
По пути на случайной остановке она столкнулась на перроне с лейтенантом Рыбалтовским, служившим когда-то перед самой войной под командой ее мужа и явно в те времена влюбленным в нее по уши.
— Анна Васильевна, — бросился тот к ней, — здравствуйте, какими судьбами?
— А вы?
— Да как-то так вот попал, — продолжал заливаться радостным румянцем Рыбалтовский. — Хочу в Харбин перебраться.
— Зачем? — бездумно, лишь бы поддержать разговор, спросила она.
— А там сейчас Колчак.
— Вот как? — выдохнула она и сама не узнала своего голоса, звучавшего не изнутри, а словно бы издалека и со стороны. — И давно?
Видно, от него не укрылось ее внезапное смятение, он тут жe смешался, погас и, торопливо пробормотав извинения, поспешил расстаться с нею…
Оставшуюся часть пути до Владивостока она не помнила себя. Вокруг нее роились голоса, перед глазами мелькали предметы и лица, мимо окон, в смене дня и ночи, проносился таежный простор, но все это только обволакивало ее со всех сторон, не затрагивая в ней ни слуха, ни зрения: она как бы забаррикадировалась в самой себе, в том самом прошлом, которое составляло с тех пор смысл ее существования. По малым крупицам — обрывкам фраз, отдельным жестам, сбереженной памятью улыбке — она мысленно восстанавливала его облик, растворенный было в быстротекущем и транжиристом времени, чтобы снова вернуться туда, откуда тянулся к ней один-единственный голос. Его голос:
— Я больше чем люблю вас…
Во Владивостоке, в отеле, едва оставшись наедине с собой, она написала ему письмо, а потом металась по городу в поисках оказии, пока ее не надоумили обратиться с этим письмом в английское консульство: после Бреста он все еще числился на английской военной службе.
Уже через несколько дней с нарочным ей был доставлен его ответ: «Передо мной лежит Ваше письмо, и я не знаю — действительность это или я сам до него додумался».
Связь времен, разорванная роковой катастрофой, сомкнулась в ней мгновенным решением: ехать, ехать, не мешкая ни дня, ни часа, ни даже минуты!
Казалось, Сергей Николаевич ждал ее с этим разговором. Едва выйдя и мельком взглянув на нее, он отвернулся и с заметным усилием выдавил куда-то в стену перед собой:
— Вы вернетесь?
Ей вдруг стало нестерпимо жаль мужа: для нее — женщины с головы до ног не трудно было представить его состояние, но изменить она уже ничего не могла.
Она встала, подошла к нему, молча взяла его за руку и тыльной стороной ладони легонько прижала к своей щеке:
— Я должна его видеть, Сергей Николаевич!
Лишь тут он взглянул на нее, снизу вверх по-собачьи преданными глазами:
— Я не вправе удерживать вас, Анна Васильевна, к тому же, это и бессмысленно, но если вы вернетесь, я буду счастлив.
И приник к ее руке с порывистой благодарностью.
5.
В Харбине Адмирал не встретил ее, и у нее оборвалось сердце: должно было случиться что-то действительно из ряда вон выходящее, чтобы он не оказался на месте вовремя, тем более, для свидания с ней. После суматошных поисков и расспросов, ей, наконец, удалось выяснить, где находится его салон- вагон. Она летелa туда, не чуя земли под собой, но часовой на пороге тамбура, лениво позевывая сверху вниз, добродушно осадил ее:
— Его превосходительство на вокзал ушедши, гостей встречать, кажись, из Читы…
Кружа по лабиринтам станционных путей, она опять-таки разминулась бы с ним, если бы в просвете между двумя составами они не столкнулись лицом к лицу.
— Александр Васильевич, милый, — задохнулась она от неожиданности, — что за маскарад?
В английской, защитного цвета, форме он был почти неузнаваем: выглядел меньше ростом, суше, отчужденнее.
— А вы? — он прижимал ее руки к губам. — Этот ваш траур?
— Зимой умер отец.
— Извините…
Они шли теперь наобум, куда глаза глядят, в полное пространство перед собой, где, кроме них двоих, не было никого, кто мог бы услышать слова, которые складывались между ними:
— Мы не виделись, по-моему, целую вечность, Анна.
— Мне кажется, больше.
— Неужели через день-два опять на целую вечность?
— Теперь каждый день — вечность, милый.
— А вы не уезжайте.
— Не шутите так, Александр Васильевич.
— А я и не шучу. — Он остановился и с вопросительной требовательностью взглянул на нее. — Останьтесь со мной, буду вашим рабом, буду, к примеру, чистить вам ботинки, вы сами увидите, какой это будет удобный институт.
— Конечно, — ей хотелось и смеяться, и плакать одновременно, — вы можете уговорить кого хотите, но что из этого выйдет?
Он сжал ее руки в своих и отчеканил твердо, даже как бы с вызовом:
— Нет, уговаривать я вас не буду, вы это должны решить сами…
Затем дни и ночи слились для нее в одну ликующую полосу света, закружившего ее в своем хлопотливом водовороте. Они расставались только днем, когда ему приходилось заниматься делами в правлении дороги у Хорвата, откуда, вымотанный до предела, он возвращался к ней в гостиницу, садился рядом, припадал щекой в готовно подставленные ею ладони и тут же забывался в умиротворенной дреме. Она вглядывалась в его измученное дневной бестолковщиной лицо, боясь высвободить затекающие руки, чтобы не потревожить его, и сердце в ней сладостно обмирало от обессиливающей ее нежности, а губы сами по себе беззвучно складывали над ним вместо колыбельной слова заученной ею еще в детстве от бабки казачьей песни: