И не утерпел старик: прослезился и сам, когда начал надевать створчатый медный образ, которым давно-давно благословил умиравший отец его — дедушка будущего питерщика.
Тут в избе опять начался плач, на который чуть ли не вся деревня собралась в Дементьеву избу.
— Ишь, никак Петрушка-то Коряга в Питер собирается? — говорили друг другу соседи и валом валили посмотреть на такое диво.
Виновник всего этого прощался со своими и, тихо всхлипывая, пошел к выходу, прощаясь на пути и с чужими. Дошел Петруха до дверей, да и вспомнил, что маленькая сестра, разбросавши ручонки, спит на материнской постели за переборкой.
«Как, — думает он, — не повидать напоследях сестренку: ведь почти что сам ее вынянчил: все, бывало, на закорках таскал и кормил чем ни попало. Вот и теперь вся черникой замарана».
Любил Петрунька сестру, да и она не оставалась неблагодарною: вчера еще где-то пряник достала, пришла в избу и протянула ручонку: «На вот, возьми, говорит, съедим вместе, ты для меня ничего не жалел». Вспомнил он это и, простившись с сестрой, переменил свои сдержанные слезы на сильную икоту: пошел снова к дверям, и начало его подергивать. А бабы-то, бабы-то!..
— Ну, ладно никак, Дементий Григорьич, пора, кажись, эту оказию порешить!… Садись-ка, Петруха, вот так-то: хорошо будет! Прощай, дядя Михей!.. Прости, тетка Орина!.. Марья Терентьева, прости, матушка!.. не поминайте лихом!.. Эй, ну, сивко! трогай!.. — И воз питерщиков, труском, потянулся на выгон, за деревенские овины и бани.
Смотришь, там рысцой, да пешочком, да на чугунке сидя, добрались маляры и до Питера. Разошлись они по своим местам, куда кому линия шла, а Егор Кузьмич поплелся с новобранцем в свой угол на Васильевский остров, к Смоленскому кладбищу.
Здесь-то вот и началось ученье Петрушки, пока он не сделался Петром Дементьевым, то есть пока не кончил ученья.
Время это подошло незаметно, но для ученика чрезвычайно ощутительно. Во-первых, потому, что был он в ученье, а во-вторых — оттого, что имел учителя. Известное дело, что хозяин ему не давал ни в чем потачки, хотя на первых порах ученик и был словно бука — тише воды, ниже травы. Сидит в углу, насупившись, словно впервые в свет Божий вглядывается, и все ему чуждо. Заставит дело хозяин делать, так точно машина какая: трет ему краски, болтает в ведерке мел и не обернется, не бросит дела, пока не крикнет хозяин и не велит оставить. Спросят ли о чем — ответу не дает никакого; скажет слово, да и то все невпопад. Мальчишки заденут — схватит щепку да и метит в задорных, того и гляди, в лоб или глаз попадет: не вяжись-де ко мне, коли не замаю.
Послал его хозяин не то в лавочку за квасом, не то в питейное за очищенной: идет он по панели и видит — какой-то барин, в сюртуке и без шапки, стоит в дверях нижнего жилья, и слышит Петруха, как зовет его барин и машет рукой.
— Эй, малец, ходи немножко ко мне.
Петруха ни слова в ответ — не спросил, зачем и нужно, и даже не противился, когда два молодца, в сюртуках и с ножницами, схватили его под руки, посадили на стул и начали щипать кто за висок, кто за вихор; досталось даже и уху и затылку, окорнали дочиста хохлатую голову, нагородили лестниц и пустили к хозяину.
А между тем это дело было не последней важности, и вот почему: любил озорник-хозяин показать Петрухе, как колбасники щетину щиплют, и все, бывало, на его затылке упражняется. А не то схватит обеими ладонями за виски, да и велит Москву смотреть: не видать ли Ивана Великого. Да еще подсмеивается — может, говорит, туманом позаволокло, так и не видно. Тут бы и кстати, что ученики- цирюльники удружили, так шутник-хозяин новую штуку придумал: схватит за нос либо за ухо да и спрашивает: чей нос? Тут как ни ответишь — все не ладно; надерет ухо до того, что слеза прошибет и больно станет.
Особенно участил эти шутки хозяин с той поры, как ученик, по его мнению, стал пооперяться и поосматриваться. Пойдет, бывало, за делом да и толкается у колоды и слушает, о чем толкуют дворники, а там начал задевать и встречного мальчишку-сапожника; раз до того осерчал, что поставил посудину со скипидаром к тумбе да и начал сажать сапожнику под микитики: не заметил даже, как какой-то прохожий схватил посудину да дал тягу. Как же тут не серчать хозяину и не учить парня уму-разуму? Затем ведь и взял: известное дело!
Но вот хозяин стал Петруху брать с собой на работу и показал ему диковинный город, весь как есть налицо. Что ни шаг, то новость молодцу: на каждом угле только и видно, что навесец с маковниками, пряниками и разными соблазнительными сластями. И продается-то, сколько заметил Петруха, по рознице и не слишком чтобы дорогой ценой: можно купить и на грош, можно и на три копейки. А тут вот тебе баба сидит на тычке — на боевом месте, где народу рабочего много ходит, охотников поесть и сердито, и дешево. Словно сорока щебечет она то с тем, то с другим, а народу обступило ее таки очень на порядках: знать, диковинное дело показывает. Не утерпел и Петруха, чтобы не посмотреть, что такое продает она и расхваливает.
Подняла баба черную тряпицу, и хоть чихнуть так впору: пронесся парок и защекотал в носу чем-то как будто жареным. Присели зрители на корточки и словно ни живы, ни мертвы от нетерпения; присел вместе с ними и Петруха, и купил бы он, да денег-то больно мало — ровно ничего. Вынула торговка большой кусок сычуга, разрезала на кусочки, сгребла в руку и подала первому счастливцу, который тут же и истребил вкусное кушанье. И видит Потруха, как потянулся счастливец-плотник в другой раз, и досада Петруху берет, что плотник еще спорить начал, когда кусок ему показался что-то очень черен.
— Толкуй с тобой, глупым, а еще плотником зовешься, дома рубишь! — щебетала торговка, — словно в первый раз сычуги-то ешь — не знаешь, что это-то самый сочный и есть: вишь, как облепило, — и подливки не надо. Бери-кось небось экую мякоть, а не то опять в чугун опущу, да прихвати сольцы, хоть и солила дома. Ведь на вашего брата не угодишь.
А сама сует ему кусочки в руку да о каком-то скусе толкует; выхватил тот из кармана морковь да и начал закусывать.
«Ишь, как уплетает! — думал Петруха и щелкал языком, набивая смаку и следя за торговкой. — Вона солдат пришел!.. Знать, знакомый — даром дает. Эх, кабы пятиалтынник али гривенник: всю бы корчагу съел!.. Кажинный бы день ходил, — все бы ел!..»
И просидел он тут до последнего куска и долго смотрел вслед отъезжавшей торговке.
А тут рядом другая: тоже с корчагой и на тележке, и кричит она проходившему каменщику: