напрасно обвиняете мужчин. Мы, право, помним о вас. Подойдите, пожалуйста, полюбуйтесь молитвами, которые понаделаны для вас. Чего вам еще надо? Мне кажется, вполне достаточно, больше чем достаточно понаделали для вас, женщин!.. Но не в этом суть.
— Ай-ай, раввинша! — подхватывает один из богачей со сладкой улыбочкой. — Вы хотите, ей-богу, восстановить жен против нас! Послушав вас, жены задерут нос, начнут требовать разных новинок и еще, чего доброго, захотят развестись с нами! Но раз уж пришлось к разговору, я вас спрашиваю, раввинша, скажите мне, дай вам бог здоровья, почему все-таки Соломон мудрый написал, что среди тысячи женщин он не видел ни одной достойной?
— Потому он ее и не видел, — нашлась раввинша, — что имел, простите, тысячу жен. У мужчин, которые хотят иметь много жен, не может быть ни одной достойной. Признайтесь, разве вы на их месте были бы лучше?
— Почему же, — вмешался в разговор еще один, — написано в наших книгах, что вся мудрость женщины заключена в веретено?
— А потому, — отвечает раввинша, — что это написал мужчина. Конечно, вы мудрецы, раз вы, мужчины, властвуете и держите женщин, бедняжек, в своих руках! Сильнейший всегда и умен и прав. Как говорится: сколько смерть косит людей, а все же правота за ней. Но шутки в сторону. Спрашиваю вас: как вы объясните мне то, что мы знаем и видим своими глазами. Попробуйте опровергнуть! Разве мало мудрых женщин, пророчиц было у нас, евреев, когда-то в давние времена, и разве мало у нас, в наши времена, женщин умных, деловитых, стоящих гораздо выше иных мужчин? Мне кажется, что даже в нашем городе можно насчитать много женщин, уму и деловитости которых мужья обязаны всем — и почетом и богатством. Ничего бы путного из них не вышло, если бы не их жены. И тем не менее, приходится ли решать дело, касающееся общины, иное ли важное дело, выступают вперед именно те хозяева, которые на большее, чем, прошу прощения, держаться за женин подол, не способны. Женщины не ставятся ни во что, всему указчики — мужчины. Всюду мужчины, на собраниях — мужчины, в синагоге — мужчины, даже в баню, простите, и то закликают: мужчины, милости просим в баню!..
— Вы что-то сегодня, раввинша, очень взволнованы, — произносит все тот же богач, — в вас, похоже, говорит досада, вы, видимо, чем-то расстроены, вот и изливаете свой гнев на бедных мужчин!
— Что делать? — отвечает раввинша со вздохом, идущим из самой глубины сердца. — Когда речь заходит о нас, женщинах, и я задумываюсь о нашей тяжелой, горестной участи, во мне закипает кровь.
— Возьмите, пожалуйста, — улучив минуту, я подаю раввинше книгу жалобных молений, которую нащупал и вытащил из моего узла, — я знаю, вот эта жалобная молитва для вас хороша. Для вас, раввинша, эта молитва, право, очень хороша…
— Правда, правда, реб Менделе! — Раввинша покачала головой. — Книга жалобных излияний — единственное лекарство для нас, бедных женщин, для наших израненных сердец, это единственная возможность иногда выплакаться, излить свое горькое сердце в горячих потоках слез… Ведь это же такая боль, такая обида, что мужчины не понимают и не хотят сочувствовать нам, они насмехаются, высмеивают слезные молитвы женщин, не видят, что это наше единственное лекарство. Загляни они когда-нибудь в женскую синагогу, в субботу или в праздник, они увидели бы там множество несчастных женщин, которые еле вырвались из дому, — этой досталась черная доля с мужем, та, горемычная, мужем брошена, у одной тяжелая беременность, другая удручена хилостью грудного младенца, который ночами ей спать не дает и изводит бедняжку, эта — с отекшими, обожженными за бесконечной стряпней руками, та — с исхудалым озабоченным лицом от тяжелой панщины, от вечного ярма. Все они, скорбные, пришибленные, стоят, бедняжки, вокруг чтицы, рыдают, плачут, подняв глаза к милосердному отцу небесному, умываются горькими слезами, всю душу в слезах изливают. Если бы вы, мужчины, увидели это своими собственными глазами, право, вы не посмели бы открыть рот, чтобы подтрунивать над жалобными молитвами женщин… Благодарю вас, реб Менделе! Спасибо, что не забыли меня. Я сейчас же пришлю вам стоимость этой книги. — Этими словами, обращенными ко мне, раввинша закончила разговор и тихо вышла.
Все мужчины в комнате притихли, словно язык у них отнялся. Речи раввинши погрузили и меня в мрачное раздумье. Я сидел, грустный, в уголке и вспоминал ее слова. Они были пропитаны острым горьким чувством, которое щемило мне сердце тем больше, чем больше я размышлял о них. У меня было такое ощущение, словно на моих глазах вскрыли живого человека, вынули теплое, еще трепещущее сердце и разрезали, пытаясь увидеть, что там внутри творится. Признаюсь, впервые в жизни довелось мне всерьез задуматься над печальным уделом женщин, понять и пожалеть их. Нечто подобное, кажется мне, должен испытывать каждый гуманный, образованный человек, когда он вдумывается в положение евреев, оценивает их по достоинству и сожалеет о муках, которые они, беспомощные, терпят от народов мира — сильных своих хозяев…
Собравшиеся в комнате приходят в движение и отвлекают меня от моих мыслей.
— Что вы так вздыхаете, реб Хоне? — произносит один из богачей и сам издает нечто похожее на вздох.
— Так, пустое, реб Бериш, — говорит реб Хоне, поморщившись, — не знаю, право, чего хочет от нас Ицхок-Авром своей историей. Тут попадаются такие слова, которые вообще ему не к лицу. Что скажете, реб Бериш, по поводу его колкостей? Вы же догадываетесь, куда они метят? Кто знает, сколько еще продлится это чтение, а у меня сегодня совсем нет времени, — сижу как на иголках.
— И я тоже сижу как на иголках, — отвечает реб Бериш, — насколько я могу догадаться, реб Хоне, — фу, фу! Такого я от Ицхок-Аврома не ждал! Он был, кажется, неглупым человеком и понимал дело… Быть может, правильнее будет, если мы сейчас уйдем. Ведь мы занятые люди. Право же, послушайтесь меня, давайте уйдем.
— Избави боже, избави боже! — откликаются несколько богачей, — это будет означать, что мы сочли себя уязвленными. Наоборот, надо сидеть и выслушать все до конца. Самое верное сделать вид, что нас это не касается.
Реб Хоне снова вздыхает, а реб Бериш прикрывает рукою нос и ворчит про себя, как человек, который чем-то очень недоволен.
— Добрый день, добрый день! — весело и развязно произносит, войдя в комнату, реб Файвуш. Лицо его багрово, как у человека, который малость нализался. — Я был занят и никак не мог вырваться сюда раньше. В чем дело? — добавляет он, взглянув на богачей. — Чем вы так расстроены?
— А что случилось такого, реб Файвуш, что вы так веселы? — спрашивают в ответ богачи, словно не догадываясь, что он изрядно хлебнул со своими друзьями из погребального братства.
— Тут уже, по-видимому, все прочитали без меня, — говорит реб Файвуш, — жаль, право, что я не слышал. Это, должно быть, очень интересно.
— Всей вашей жизни такой бы интерес, — под нос себе ворчит реб Бериш.
— Не огорчайтесь, реб Файвуш, и, для вас, думается, еще достаточно осталось, — утешает его с горькой усмешечкой тот, что с перекошенной кисло-сладкой физиономией.
— Добрый день, рабби! — торжественно обращается реб Файвуш к раввину, подошедшему к столу, — простите, рабби, что опоздал. До сих пор мотался из-за Ицхок-Аврома. Братство только сейчас счастливо срядилось по поводу уплаты за его погребение. Обе стороны немного упирались, упрямились. Но правда была на стороне братства, и оно добилось своего. Чем же братству еще поживиться, если не таким жирным покойником? Жаль, право, рабби, что вы читали, а я ничего не слышал. Ах, ах, такая история, право, слаще меда! Я вчера просто наслаждался, слушая ее из ваших праведных уст. Конец, должно быть, совсем чудо из чудес. Жаль, право, что я немного опоздал, ах!
— Конечно, реб Файвуш, — отвечает раввин, усаживаясь на стул, — конечно, мы тут без вас довольно много прочитали, но ничего, еще осталось. Сейчас мы примемся за чтение и дочитаем все до самого конца.
Раввин не стал мешкать и начал читать далее:
«— Исер был по натуре замкнутый, скрытный человек, никогда нельзя было хоть сколько-нибудь догадаться, о чем он думает и как надо держаться с ним. Он не говорил того, что думал, и думал не то, что говорил. Жена и та ничего не знала о его делах: он всегда держался отчужденно от нее и детей. Все в доме ему повиновались, — он мало говорил, никого подолгу не убеждал, все должно было исполняться по первому его слову, без промедления, в ту же минуту. Его лицо во всякое время и при любых