не существовало не только в вагонах, но и вообще в жизни, но никто и не противился, когда попавшие в общий вагон офицеры инстинктивно забивались в одно купе. И если весь вагон орал, ругался, громко рыгал и громко хохотал, то в офицерском отсеке говорили приглушенно, никогда не смеялись и все время настороженно прислушивались, о чем горланят в солдатских купе.
— Война размывает культурный пласт государства, — говорил немолодой, совершенно невоенного вида полковник, впалую грудь которого прикрывало весомое количество орденов. — А ведь культурный пласт есть запас народной нравственности. Так что, господа, я полагаю, что дело совсем не в отречении государя. Наоборот, отречение государя есть следствие размытия всеобщей нравственности.
— Государя вынудили говоруны! — безапелляционно перебил до черноты загорелый широкоплечий капитан. — Вся эта орава болтунов…
— Вы монархист?
— Я стал монархистом. Да, да, господа, стал, поскольку раньше им не был. Я с четырнадцатого в окопах, в неразберихе и бессмысленной кровище — какой уж тут, к дьяволу, монархизм! Но когда все вдруг поползло, когда все мои старания, кровь и пот моих солдатиков коту под хвост, когда вот это… — капитан потыкал большим пальцем за плечо, в вагонный гам. — Все по-иному воспринимается, все. И не я один, заметьте; у нас на Юго-Западном большинство офицеров опамятовалось, да, боюсь, поздненько.
— В монархическое стойло вам народ уже не загнать, — с ноткой торжества произнес прапорщик недавнего университетского прошлого. — Весь этот гомон, грохот, вся толкотня эта и неразбериха совсем не оттого, что царя скинули, а оттого, что матушка Россия наша на иные рельсы переходит. На демократические рельсы мы с вами перебираемся именно в данный момент истории, а на стрелках всегда трясет и качает. Трясет и качает неустойчивые элементы общества, но все образуется, как только Учредительное собрание изберет законную власть.
— Учредительное собрание? Окстись, прапор! Ратовать за него — значит ратовать за сборище говорунов со всей Руси святой. Хрен редьки не слаще.
— Но позвольте, капитан. Временное правительство в рекордно короткий срок так скомпрометировало себя, что ни один истинно русский патриот…
— Лабазник ваш истинно русский патриот. Лабазник!
— Я думаю, господа, что Россия и в самом деле не созрела до восприятия демократии, — сказал явно призванный из запаса ротмистр. — Ни до введения ее сверху, ни до понимания ее снизу. Восприятия как гражданской необходимости, я имею в виду.
— Вспомните, господа, что говорил незабвенный штабс-капитан Лебядкин: «Россия есть игра природы, но не ума», — вставил свое слово полный, добродушнейшего вида военный чиновник. — Как в воду глядел Федор Михайлович. Как в воду!
— Сожалею, что поздненько ввели расстрелы на фронте, да, сожалею! — заглушил всех хриплый басок капитана.
— Россия страхом живет и по-заморскому жить не умеет. Ее запугать надо, тогда она вывезет.
— Нонсенс, капитан, — поморщился прапорщик.
— Чего-о? Да вы историю вспомните: кого мы в ней возлюбили? Либерала Александра Первого? Реформатора Александра Второго? Нет-с, Ивана Васильевича Грозного с Петром Первым — вот наш русский образец идеального монарха. И сейчас нам прежде всего необходим вождь, но поскольку среди Романовых такового что-то пока не видно, временно создадим офицерского императора.
— Корнилова, что ли? — Полковник поморщился. — Россией управлять нужно не только кнутом и даже не только пряником, сколько идеей. И чем фантастичнее идея, тем больше шансов, что за нею пойдут, как шли за Разиным или за Пугачевым. А Корнилов какую идею предложит? Подъем на час позже? Солдафон Лавр Георгиевич, солдафон, а не утопист. А нужен — утопист.
— Утопить Россию в утопии! — засмеялся прапорщик.
— Неплохая мысль, полковник, но что воспоследствует?
— Пардон, господа, вынужден отлучиться, — пробормотал капитан. — Жрем чего ни попадя, из сортиров не вылезаем, а туда же — философствуем!
С этими словами он вышел из купе, предварительно долго высматривая кого-то в коридоре, набитом солдатами. Прапорщик снова засмеялся (что-то в нем было неисправимо студенческое):
— Послабление в России всегда воспринимается буквально…
Его слова перекрыли крик, шум, топот сапог С грохотом откатилась дверь, в купе ввалился красный, смертельно перепуганный капитан. Кое-как защелкнул дверь на замок, трясущимися руками вытащил револьвер.
— К оружию, господа!
В дверь ломились. Стучали кулаками, глухо били прикладами, нажимали тяжелыми плечами. Дверь дрожала и прогибалась под напором яростной солдатской толпы.
— Открывай! Стрелять будем! Открывай!
— Не открывайте! — кричал капитан, забившись в самый темный угол.
Грохнуло три выстрела. Стреляли вверх, предупреждая, что шутить не намерены; пули, пробив дверь, ушли в потолок.
— Открывай! Гранатой рванем!
— Откройте, — тихо сказал побледневший чиновник.
— Откройте, господин полковник. Может, из уважения к вашему возрасту…
— Не надо! — выкрикнул капитан.
— Дерьмо! — выругался полковник. — Неужто русское офицерство и вправду под Мукденом осталось?.. — Он решительно распахнул дверь, выкрикнул в набитый солдатами коридор: — Тихо! Я командир пехотного полка полковник Егоров! Я с первого дня на позициях, восемь орденов и шесть ранений! Тихо! Требую объяснить!..
— Я капитана узнал, капитана! — закричал смуглый маленький солдатик. — Он двоих с нашей роты самолично расстрелял, самолично! Даниленко ему фамилия, Даниленко!
— Вы Даниленко? — спросил ротмистр забившегося за него капитана.
Капитан промолчал, но как офицеры, так и солдаты одинаково поняли его молчание.
— А, гад!
— Братцы, нельзя же без суда! — сбившись с единственно верного сейчас тона, забормотал полковник, ошарашенный не столько, может быть, самим обвинением, сколько молчанием капитана. — Нельзя так, братцы, успокойтесь…
— Ах, братцы?! — завопило, заорало, заматерилось кругом, угрожающе защелкали ружейные затворы. — Выдай его нам, коли братец, выдай! Бей их всех! Бей! Заодно они, хватит, попили кровушки…
На полковника нажали, вдавили в купе. И все поняли, что еще мгновение — и озверевшая толпа расстреляет их в упор. Все поняли, но что следует сделать, сообразил только Старшов. Он доселе молчал, предаваясь воспоминаниям об отпуске, но именно в этот миг осознал, что только он один в состоянии успокоить толпу.
— Стой! — Он рванул из кобуры револьвер, пальнул в потолок. — Я член Армейского совета выборных и председатель полкового комитета солдатских депутатов. Вот мои документы.
Он передал мандаты. Их уважительно брали, внимательно и непременно вслух прочитывали, передавали дальше для ознакомления. В вагоне вдруг стало тихо.
— Документ верный, и сам ты, гражданин депутат, тоже вроде человек верный, — сказал увешанный медалями унтер, возвращая бумаги поручику. — Почему же расстрельщика не выдаешь?
— Не могу допустить самосуда, мне такого не простят ни солдаты мои, ни моя совесть. На следующей станции у меня пересадка, и я обещаю препроводить капитана в комендатуру для выяснения всех обстоятельств. Извольте сдать мне оружие, капитан.
Последовала пауза, протяженность которой Леонид отсчитал гулкими ударами собственного сердца. Солдатам нельзя было давать опомниться, а глупый, перепуганный капитан, обмерев, тянул, тянул…
— Извольте сдать оружие! — резко выкрикнул поручик. — Или я прикажу взять его у вас…
Протянул руку в угол, почувствовал в ладони тяжелую ребристую рукоятку и с трудом сдержал вздох облегчения…