припомнив ей и подрывную работу на фронте, и попытку июльского путча, и октябрьский переворот, и закрытие газет, и аресты, и многое, многое другое. Предстоящее Учредительное собрание означало крах всем надеждам, мечтам и иллюзиям: Россия была против.
Неопытной демократии свойственна восторженная поспешность куда в большей степени, чем вкусившему власти меньшинству, организованному к тому же на жестких законах единой партийной дисциплины. В конце ноября, не дожидаясь конца выборной кампании, 127 уже избранных депутатов провели трехдневное заседание вместе с бывшими членами Временного правительства всех предыдущих кабинетов. Избрали оргкомиссию, временный президиум, оговорили повестку дня, а 30 ноября были разогнаны под предлогом неправомочности. При этом власти арестовали многих экс-членов Временного правительства, а Совнарком на всякий случай лишил кадетов права участия в грядущем Учредительном собрании. Левые эсеры, входящие в советское правительство, голосовали против, но добились лишь того, что Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет провел заодно и декрет о праве отзыва депутатов, если они будут в любой форме призывать к свержению ныне существующего режима.
Большевики дальновидно и решительно упреждали возможные неприятности: 12 декабря они провели заседание своей фракции, где утвердили тезисы Ленина касательно проведения Учредительного собрания, которые были обнародованы газетой «Правда» на следующий день. Принятый документ недвусмысленно предупреждал о возможности срыва самого собрания, а в случае крайней необходимости — и насильственного прекращения его работы. Насторожившиеся демократы тут же создали «Союз защиты», утвердив на конференции план всенародной манифестации. В ответ власти объявили Петроград на осадном положении, назначили Чрезвычайную Комиссию по поддержанию порядка и Военный штаб по охране города. Таким образом, противостояние полярных сил, разделенных непреодолимой баррикадой различного подхода к будущему России и абсолютно несовместимого понимания самой сути демократии, наметилось еще до самого открытия Учредительного собрания, назначенного на 5 января 1918 года. При этом демократы всех направлений уповали на авторитет доброго слова и логичных доводов, а партия большевиков — на силу, организованность и моряков с проверенной «Авроры».
Слухи о столь различной подготовке призванного решить судьбу России Учредительного собрания наэлектризовали атмосферу столицы, но Старшов отталкивался от них, как мог. Кроме того, с легкой руки Николая Ивановича Олексина он упорно не читал газет, полагая, что они не способны что-либо дать офицеру, кроме полной дезориентации, и потому разбираться ему пришлось, так сказать, на месте событий, без суфлера, не зная ролей действующих лиц, а тем паче — массовки.
Так бы он и отсиделся в молчании, если бы как-то во время перекура к нему не подсели пятеро любопытствующих во главе с разбитным Петькой.
— Как ты, товарищ военрук, насчет Учредиловки мыслишь? Вроде за него мы Керенского скинули, потому что сознательно он волынил и обманывал трудовой народ.
И здесь можно было ответить кратко и «в духе», но духа этого Старшов уже не выносил. Несправедливость он всегда воспринимал чрезвычайно болезненно, сама мысль о ней разъедала его, лишая равновесия и спокойствия. И — выговорился. Наконец-то откровенно выговорился, восприняв обращение подчиненных как доверие, поиск истины, справедливости и порядка, к которым стремился сам.
4
Зима была злой и ранней, и Старшову казалось, что пришла она еще в октябре. Несмотря на морозы, сырой ветер дул без устали, и по всему Питеру желто светили костры. Затырин раздобыл и папаху, но Леонида пронизывало до озноба к концу занятий. А с дровами стало совсем худо, в домах уже задымили железные печки, тут же окрещенные «буржуйками»; их огонь пожирал не только окрестные заборы, но и мебель, обшивку стен и даже книги.
— Новые напишем, — говорил Затырин. — Получше этого старья.
Он стал молчаливым и озабоченным. Часто куда-то отлучался, оставляя Леонида наедине с отрядом, но там недоразумений не возникало, потому что подвезли патронов и красногвардейцы яростно лупили по мишеням. Леонид ни о чем его не расспрашивал, скупо докладывая о делах.
— Теряем пролетарскую бдительность, — неожиданно сказал Илья Антонович после его отчета о последних стрельбах. — Ты учи их, строго учи. Кадеты, вон, зашевелились.
Об объявлении партии конституционных демократов («кадетов», как их называли в связи с повальным увлечением сокращениями) врагами народа Старшов узнал из разговоров в отряде. Известие настолько ошеломило его, что он, вопреки обыкновению, прочитал «Правду», в которой был напечатан Декрет Совета Народных Комиссаров. Действительно, в газете говорилось и о «врагах народа», и о лишении этих «врагов» права участвовать в грядущем Учредительном собрании. Это не укладывалось у него в голове, но расспрашивать Затырина не хотелось. Что-то изменилось в их отношениях, и это «что-то» Леонид воспринимал как растущее недоверие, хотя внешне почти все оставалось по-прежнему. Настороженность в свой адрес он ощущал и ранее, пройдя за два месяца добрых полтора десятка допросов и собеседований, бесконечных заполнений одних и тех же опросных листов и писаний собственной биографии. Но то была настороженность сверху, которую он, как офицер, еще мог понять. Теперь он ощущал недоверие собственного командира, что, с его точки зрения, никак не могло способствовать боеготовности отряда. И поэтому, когда Илья Антонович первым помянул о кадетах, Старшов решил кое-что выяснить.
— Могу допустить, что какие-то личности организовали заговор против Советов. Или намеревались это сделать, что, вероятно, точнее. Но объясни мне, Илья Антонович, причем же здесь вся кадетская партия? Где-нибудь в каком-нибудь там Царево-Кок-шайске…
— Притом! — гаркнул вдруг обычно негромкий Затырин. — Уж больно ты какой-то тихий, Старшов. Газет не читаешь, на собрания сочувствующих не ходишь — какая у тебя позиция?
— У меня не позиция, у меня — вопрос. Как можно без суда и следствия объявлять целую партию врагами народа? Прощения прошу, но это похоже на политическую провокацию.
— Раз не с нами, значит, против нас.
— Нейтралитета не допускаешь?
— Никакой середки! Или — или. Такая установка нашей партии и нашей Советской власти. В кустах отсидеться надумал, Старшов?
— Я три года в окопах отсиживался.
— Царя-батюшку защищал? Кончилась кошмарная жизнь, понял? Теперь мы — власть, мы, большевики и сочувствующие. А остальные — враги.
— Весь народ?
— Если не с нами… — Затырин неожиданно замолчал. Отхлебнул остывшего чаю — ужин заканчивали, за дверями испуганно шептались женщины, — сказал тихо: — Может, я чего-то не понимаю? Может, партстаж маловат — всего-то полгода, я в апреле вступил, как Владимир Ильич приехал. Народу — полная площадь перед Финляндским. И все хотели приветствовать, а трибуну построить забыли, с броневика пришлось говорить.
— Ленин последним выступал?
Старшов где-то слышал о речи с броневика. То ли в окопах, то ли в госпитале. Слухи бродили по России, как души погибших, нашептывая, пугая, на что-то надеясь. И в Леониде бродили тоже, брагой бродили, творя что-то новое незаметно для него самого, и сейчас вдруг хмелем ударили в голову.
— Так ведь сперва приветствовали. От имени Временного, товарищи по партии. Потом — меньшевик какой-то, помню еще, солдат о деревне говорил. Ну, а Ильич с речью обратился, когда все отговорили. — Илья Антонович усмехнулся. — Понял я тебя, Старшов, понял. Значит, хочешь сказать, что и кадеты его приветствовали? Да, выходит, что так. Почетный караул на перроне был построен, офицер саблей салют махал. Только что из того? Тогда товарищ Ленин им верил.
— Так не товарищ Ленин рапорт кадетам отдавал, а кадеты — Ленину. Значит, это они ему верили, а он мог и не верить. Ну-ка, сам пораскинь, Илья Антонович.