на день работы. А тому гоголю я еще вставлю фитилек в одно место.
— Александр Петрович, — взвился Иван, — в переборке ли дело? Скусу не осталось. Будто дерьмом облил… Иэ-э-э! — он отчаянно взмахнул рукой и придвинулся к Лашкову. — Вася, будь другом, дай пятерку?
Василий обшарил карманы и, вместе с серебром и медью, наскреб около трех рублей:
— Вот, все тут… Может, не надо, а, Иван?.. Опять ведь до зеленых чертей нахлебаешься… А на тебя вся надежа.
— И напьюсь! И до зеленых! — Иван сгреб деньги и поднялся. — Да рази эдакая гнида даст веку Штабелю? Завтрева ему нужник пондравится на дворе изобразить, и снова ломай? Нет на эти дела Левушкина.
— Погоди, — остановил плотника участковый и, отстегнув планшет, вынул оттуда и положил перед ним пятерку. — Растравишься только на трояк-то, исподнюю загонишь… Бери, бери, за тобой не останется. Только, советую, неси домой. Целей будет.
Левушкин сделал неопределенный жест: что-то среднее между «сами с усами» и «была — не была», и исчез за воротами.
Участковый с пасмурным сожалением усмехнулся ему вслед и заспешил:
— Вот что, Лашков, пока Штабель очухается, ты начни. Позже я приду помогу. Через день-другой стена новее новой будет… Пошли, Константин Иванович! — кивнул он бессловесному пожарнику. — Докладывай по начальству: порядок.
Вечером к Василию прибежала Люба:
— Иди, зовет. И что мне с ним делать, ума не приложу? Втемяшил себе в голову: уйду да уйду. Уже и вещи собрал в ящик, Господи! Пропадет ведь! Сопьется. А как я тут с двумя-то!.. Борьке, опять же, в школу нынче. Мука мне с ним, мука. Ты уж, Вася, расстарайся. Он любит тебя, слушает. Говорит: «Один человек, и тот Вася…»
Плотник ждал его одетый по-дорожному, сидя на краешке сундука, котомка и ящик с инструментом стояли у него между ног:
— Садись, Василь Васильич, — церемонно пригласил он, кивая в сторону чуть початой четвертинки на столе. — У меня к тебе недолгий разговор есть. — Судя по всему, Иван хоть и был выпивши, но в меру, и намерения имел серьезные. — Давай по чуть-чуть перед моей дорогой и боле ни-ни. Дорога, говорят, трезвых любит.
— Ванечка, — гнусаво запричитала Люба, — одумайся, дети ведь. Куда я с ними одна? Что тебя несет? Или я чем не угодила тебе? Ванечка!
Левушкин словно бы и не слышал жены, словно ее и не было в комнате вовсе. Старательно обнюхивая луковичную головку, он обстоятельно втолковывал другу:
— За сына боюсь, Василь Васильич, за Борьку. В школу ему нынче. Со шпаной не связался бы. Может, возьмешь заботу, присмотришь, направишь. Коли что, и поперек спины — нелишне, а? А то ить вон у Федосии-то сбежал, сукин сын, и до се нету. Будь другом, а?
— Я-то, конечно, со всей душой, — пробовал остудить плотника Василий, только, может, это все зазря, может, на боковую лучше! Утро-то, оно вечера мудренее.
— Василь Васильич! — строго молвил тот и встал, и напрягся, как рассерженный конь. — Я тебе, как наилучшему растоварищу свою душу выкладую, а ты мне соску суешь, будто я — теля. Рази это по Богу?
Стало ясно, что Левушкин решением своим уже не поступится, и тогда, стараясь уйти от Любиного почти нищенского заискивания, он сказал:
— К Штабелю его приставлю, пусть присматривается. Штабель, сам знаешь, петуха на гармошке играть выучит. Да и я — не оставлю.
— Ну, вот, — с удовлетворительной вдумчивостью проговорил плотник и взялся за мешок, — теперь и у меня душа на месте… Проводи меня, брат, до ворот… Ну, пока, жена! Не хорони поперед времени. Срок выйдет — сам помру. Скоро буду. С гостинцами.
— Ванечка, родимой, — запричитала было Люба, — не забудь, не брось нас, кормилец!..
Но Иван сразу же оборвал ее:
— Будя. За мной не тащись, дома и попрощеваемся.
Он слегка обнял ее и тут же оттолкнул от себя.
— Будя. — Иван подошел к пологу, за которым спали ребятишки, отдернул его, взглянул и снова закрыл. — Сахаром не балуй — самые года золотушные. Пошли, Василь Васильич!
У ворот Левушкин вскинул мешок на плечо и протянул дворнику руку:
— Бывай здоров, Василий Васильевич, передай Штабелю — не осилил, мол, ушел. Да и сматывал бы он лучше удочки до дому. Не будет из этого рая ни…
Он грязно выругался и пропал в ночи, но когда Василий повернулся было идти домой, тьма прокричала ему левушкинским голосом:
— А ить, брат, про твое с Любкой мне всё ведомо, ага!
В первые дни война не имела отличительных знаков и запаха. Ничто, казалось, не нарушало размеренного ритма жизни, а лишь скупее сделались движения, тише — слова, темнее — одежда. Но уже к концу недели дворовая тишина дала трещину. В девятой заголосила Цыганиха: мобили-зовались оба Тихон и Семен.
И сразу же пошли взрываться, как хлопушки, окна и двери:
— Берут, что ли?
— Берут.
— И женатого?
— Обоих.
— Помыкают бабы горя.
— Всем достанется.
— Говорят, скоро кончим.
— «Говорят»! Полоцк сдали!
— Из стратегических соображений.
— Досоображаются до самой Москвы.
— А орет-то, орет, словно хоронит!
— Твого возьмут, не так еще взвоешь.
— У мого — белый билет.
— Фотокарточка в аппарат не влазиет или как?
— Склероз у него.
— Ха-ха, это с чего же?
— Просквозило после бани, да?
— Дьяволы! Креста на вас нету! У людей беда, а вы базар развели.
— Сама ж их кляла.
— Нынче токмо и помнить, кто кого клял…
У военных сборов — короткие сроки. Уже через час цыганковское семейство в полном составе, с плачем и шумом, выкатило во двор. Братья были заметно во хмелю и настроены недобро. Тихон едва из парадного вышел, как сразу нацелился в сторону штабелевского дома и старательно, будто по зыбким кочкам переставляя ноги, двинулся туда через весь двор. Остановясь перед порогом, он широко расставился и после убористого мата в шесть этажей начал:
— Ну что, немецкая рожа, дождался своего часу? Пустили нашему брату за нашенский же хлебушек кровья? Да и мы нынче у вас такую пустим — красильню открывай. Сто лет в красных сподниках мужики ходить будут. Открой-ка разок пасть, я у те клыки-то пересчитаю!
Штабелевская дверь открылась, и на пороге появился хозяин со своей неизменной трубочкой в зубах:
— Я слюшай тебья. — Он стоял перед Тихоном, глубоко засунув руки в карманы штанов и часто-часто посасывая трубочку. — Говорьи.