провал жаркого забытья. Среди множества лиц и голосов, круживших в воображении Петра Васильевича в последующие дни, в памяти его отложилось одно лицо и запечатлелся один голос. Когда, после трех недель перемежавшегося короткими просветлениями бреда, он впервые по-настоящему пришел в себя, оно — это лицо — склонилось над ним, и знакомый теперь голос облегченно произнес:
— Чайку выпьешь?
В свете неяркого зимнего утра облик женщины, вставшей у его изголовья, выглядел расплыв-чатым и усталым. На вид ей можно было дать лет тридцать с небольшим, но убористая гибкая фигура ее с крепко- девичьей трепетной грудью говорила о том, что она гораздо моложе.
— Давно я у тебя? — спросил он.
— Месяц скоро будет.
— Надоел, видно?
— Надоел. Да куда ж тебя девать такого хворого.
— Теперь подымусь.
— Лежи, ветром сдует.
— Одна живешь?
— А где же взять мужика-то? Все по миру разбежались свою правду доказывать. Аники-воины беспортошные!
— Куда они денутся?!
— Толк-то какой от них будет? Одно — митинговать умеют. А с мужским своим делом им только на двор ходить.
— Строга ты, девка.
— Девка! На погост пора, — не удержалась она, чтобы не пококетничать. Три десятка скоро. Скажешь тоже, — девка!
— Зовут-то как?
— Раньше Софьей звали.
— Ишь ты! Будто царицу.
— А что я — хуже что ль? — Она вызывающе вскинула опутанную тяжелой косой голову и как бы преобразилась вся: несколько жестковатые черты ее расправились, резкий голос стал мягче, женственней. — Пробросаешься!
Разговаривая с ним, Софья успела затопить печь, налить воду в чугун, поставить на плиту, вымести пол и заодно проветрить душную комнатенку. Все это она исполняла легко, по-мужски размашисто, словно балуясь между настоящим делом. Всякий раз, когда женщина взглядывала на него, в нем вспыхивало, подкатывая к сердцу знойной истомой, неведомое ему дотоле тепло. И где-то в глубине души он уже сознавал, что это что-то большее, чем благодарность.
Вечером, почаевничав с гостем, Софья принялась стелить себе у печки. Затем, безо всякого перед ним стеснения стянула с себя бумазейное свое бросовое платьице и, потянувшись, чтобы загасить лампу, отнеслась к нему:
— Надо будет чего, кликни, не стесняйся, я чуткая.
— Спасибо.
— Спасибо потом скажешь, когда очухаешься.
— Да уж и так выходила.
— Сам ты себя выходил. Вон бугай какой!
— Одна видимость.
— Все вы одна видимость… Спи.
— Угу…
Но заснуть он так и не заснул. Петр Васильевич ощущал ее присутствие каждой порой своей вызревавшей к новому существованию плоти. Жаркая тишь, царившая в сторожке, постепенно становилась для него нестерпимой. Он почти задыхался и глох от собственного сердцебиения. В конце концов он не выдержал, позвал:
— Воды бы.
Зубы его лихорадочно стучали о край поданной ему кружки. Откидываясь на подушку, он инстинктивно ухватился за ее руку, и она безвольно подалась к нему:
— Руки-то вон, словно ватные…
— Не уходи.
— Куда тебе…
— Сонюшка…
— Погоди.
Через минуту Софья скользнула к нему под одеяло, приникла шершавой щекой к его плечу, обволакивая его теплом и запахом своего неспокойного тела. Голова у него пошла кругом, но обессиленный пережитым волнением, он вдруг ослабел и сник. Губы ее снисходительно дрогнули у его уха:
— Эх ты!.. Говорила, лежи… Туда же, загорелся!
— Прости.
— Что я тебе, мамка что ли?
— Сонюшка…
— Спи уже… Я полежу.
Так началась их первая ночь вдвоем. Много ночей у них было потом, когда утро казалось им досадной неизбежностью, за которой снова последует долгожданный вечер. Все, что осталось за порогом этой сторожки — дом, семья, дело, — уже виделось Петру Васильевичу непонятным в его жизни недоразумением. Но однажды среди дня на пороге возникла щуплая фигурка Марии. Одного взгляда хватило ей, чтобы понять все здесь происходящее. Но, не привыкшая отвоевывать свою долю у кого бы то ни было, она лишь съежилась вся, сдалась, чуть слышно обронив:
— Гостинец вот я тебе принесла… Ребята здоровы… Кланяются. Заскучали.
Она поставила узелок с принесенной мужу снедью на табуретку около ведра с водой и молча вышла, оставив их решить между собой то, что они должны, обязаны были решить.
Сглатывая горький комок, подкативший к горлу, Петр Васильевич опустил голову:
— Как ты.
— Иди. Дети у тебя.
— Скажешь слово, останусь.
— А зачем ты мне нужен?
— Соня!
— Побаловались и будет.
— Зачем ты так?
— Хорошенького понемножку.
— Пожалей.
— Пожалела, а теперь ступай.
— Соня…
— Ступай, ступай. Не надо мне тебя. Даром не надо. Всех не пережалеешь… Ступай, вон жена ждет.
Софья смотрела на него в упор со спокойной неприязнью человека, твердо положившего себе не отступать от принятого решения. И только по тому, как судорожно вздрагивал при этом ее легкий подбородок, можно было судить, чего ей стоило это решение. Долго еще потом, едва он вспоминал тот день, маячило перед ним лицо Софьи, глядящей на него в упор сухими от гнева и презрения глазами.
Январский рассвет еще только-только коснулся чернильной темени за окном, когда в сенях раздался дробный, с прерывистыми паузами стук. «И кого это еще несет в такую рань по мою душу? — Поднимаясь, он никак не мог попасть ногой в тапку. — Дня мало».
Поеживаясь от холода, он тяжело прошлепал к выходу и замер, прислушиваясь:
— Кто?
— Это я, дед, открывай.