Иван окунулся в ученье с неистовостью, будто пытался неистовостью этой загасить нечто, до сей поры обжигающее его. Обида прошла быстро: он вообще склонен был не лелеять обид, унаследовав эту черту с материнской всепрощающей стороны. Осталось потрясение, сделавшее его замкнутым и неразговорчивым, и молодежь — а в Ясной Поляне ее всегда хватало, — пытавшаяся поначалу вовлечь его в игры и развлечения, вскоре отстала.
Он сдал все экзамены, через несколько дней ему должны были вручить о сем документ, и в скромной квартире Василия Ивановича был по этому поводу затеян праздничный чай. Екатерина Павловна испекла пирог, все четверо уселись за стол, когда раздался стук в дверь и вошел Лев Николаевич.
— Не пригласили, — укоризненно попенял он. — А я поздравить пришел.
После первой сумятицы, испуга Коли, хлопот хозяйки и некоторой растерянности Василия Ивановича все улеглось. Пили чаи, ели пирог, хвалили хозяйку. Разговор шел застольный, обыденный: расспрашивали Ивана, что было на экзаменах, да как он отвечал.
— А теперь куда полагаете? — спросил Лев Николаевич. — В университет, по научной части или в техническое заведение, по практической? А может, блеск привлекает, шпоры, сабля, мундир?
— Позвольте повременить с ответом, — негромко сказал Иван. — Вопрос ваш серьезен весьма, Лев Николаевич, я, признаться, думал над этим, но пока не очень еще уверен.
— Современные молодые люди ищут путей оригинальных, — сказала Екатерина Павловна, как-то особо посмотрев при этом на Василия Ивановича.
Она хотела перевести разговор на опасные с ее точки зрения идеи Ивана о долгах и расплатах, но Василий Иванович взглядов не понял и поддержать ее не успел.
— Современные? — Толстой нахмурился, поставил стакан, помолчал. — Извините, Екатерина Павловна, не согласен. Очень уж много в обиходе нашем слов без смысла, а слово без смысла есть ярлык, обозначение, а не понятие. Вот, к примеру, во все времена к молодым людям применяли слово «современные», а определение это — пустое. Это все равно что утверждать: масло мажется на хлеб. Ну, мажется, а далее что?
— Следовательно, по-вашему, всякая молодежь — современная? — спросил Василий Иванович, сразу поняв, что разговор затеяли для Ивана.
— Безусловно, — Толстой энергично кивнул. — Она родилась в своем времени и, следовательно, со- временна ему. Это мы с вами можем отстать и оказаться не со временем, а они, — он показал на Ивана и Колю, — не могут, даже если бы и захотели. Пушкин это очень хорошо чувствовал, этот естественный механизм смены, бесконечного обновления жизни.
— У вас уж, поди, и чай остыл, — сказала хозяйка. — Позвольте свежего налью.
— Не откажусь, Екатерина Павловна, благодарствуйте.
— Я ведь совсем другое имела в виду, когда про современность говорила, — продолжала Екатерина Павловна, наливая чай. — Они сейчас самостоятельны весьма, молодые люди, Чересчур, я бы сказала, самостоятельны.
— Можно подумать, что год назад мы с тобой, Катя, американский опыт по наследству получили, а не сами его выбрали, — улыбнулся Василий Иванович.
— Вот-вот! — оживился Толстой. — Удивительная метаморфоза происходит с человеком, как только он шаг в иную возрастную категорию совершает. Смотрите, с какой радостью, как нетерпеливо мы уходим из детства, как рвемся из него. А юность наша покидает нас исподволь, незаметно, будто не мы из нее уходим, а она из нас. Может быть, так оно и есть? Может быть, пора юности — это пора согласия с расцветающей душой, а затем согласие это исчезает, заменяется борением, и мы, проснувшись однажды, уже и перестаем понимать ее, юность нашу вчерашнюю, уж смотрим на нее, как на племя незнакомое, а посему чуть-чуть, малость самую, и подозрительное. Может быть, отсюда появляется общее определение «чересчур». Чересчур резки, чересчур самостоятельны, чересчур современны… Думать не хотим! — неожиданно резко закончил он. — Привычно и уютно не желаем думать и вспоминать, что сами были точно такими же, и наши маменьки и папеньки точно так же применяли к нам словцо «чересчур», как мы — к своим детям.
Иван в разговор не вступал, хотя со многим не соглашался. Он был застенчив, в присутствии Толстого слегка робел и предпочитал внимательно слушать, часто говоря себе: «Это надо запомнить», если мысль казалась ему спорной или, наоборот, звучала абсолютом. А Василий Иванович был очень доволен, откровенно радуясь не только приходу дорогого для него человека, но и тому оживлению, которое вдруг прорвалось в Толстом, последнее время находившемся в состоянии суровой отрешенности. И, стремясь поддержать это толстовское воскрешение, эту живость и заинтересованность, старался вести беседу в том же русле.
— Да, юность покидает нас незаметно, уходит, так сказать, на цыпочках, вы правы, — говорил он. — А все же как бы определить ее? Что же это за пора такая, весна-то человеческая? Время испытания идей, поисков и сомнений? А может быть, просто своего места в обществе?
— Это скорее следствия, чем причины, — подумав, сказал Лев Николаевич. — Как определить? Давайте на природу оглянемся, там ведь те же законы. Оглянемся, сравним…
— Со щенками? — неожиданно сказал Иван, густо покраснев.
— Ну, зачем же? — улыбнулся Толстой. — С березой, чтоб обидно не было. Или — с яблоней. Корни исправно гонят соки, дерево наливается силой, крепнет, рвется к солнцу, только — плодов нет. Не отягощены плодами ветви и поэтому с легкостью безмятежной стремятся ввысь, а не никнут к земле, сгибаясь под тяжестью нажитого. Все еще впереди, и каждая веточка, каждый листок знает, что все впереди. Отсюда — спокойствие и гармония; но… — Толстой настороженно поднял палец, — именно от того, что, каждая клеточка знает о своем предначертании, знает и ждет, возникает чувство неудовлетворенности собой. Возникает дисгармония, но не с внешним миром, а внутри себя. Гармония и дисгармония уживаются в юности внутри человека, они еще не вступили в общение с миром, душа еще занята собой, вот почему юность так легко бросается от отчаяния и слез к восторгу и смеху. Стало быть, это такой период в жизни человека, когда душа его принадлежит ему безраздельно, когда она еще не отъединена от него внешними законами общества, их несправедливостью и ограниченностью, когда она еще крылата. Крылата!
— Значит, все-таки к душе вернулись, — сказал Василий Иванович с долей неудовольствия.
На том и кончился тот памятный для Ивана разговор, который, несмотря на всю отвлеченность, окончательно утвердил в нем то, что до сей поры маячило неясно и бесформенно. Но утверждение это он осознал позднее, а тогда лишь слушал, да запоминал, очень польщенный тем, что сам Лев Николаевич назвал его «своим другом Иваном Ивановичем».
Через несколько дней Иван уехал в Тулу получать аттестат.
Ждали его не сразу: еще в пору экзаменов он, случалось, ночевал у акушерки Марии Ивановны. Однако на сей раз он и вовсе не торопился с возвращением: Екатерина Павловна уже забеспокоилась, но тут с проезжим мужиком пришла записка. Иван сообщал, что поступил вольноопределяющимся во вспомогательные войска, а потому прямо из Тулы тотчас же направляется на юг.
Долги, конечно, следовало платить, и Василий Иванович говорил об этом постоянно с верой и убеждением, но в этом разе почему-то испугался и кинулся к Толстому за советом, Лев Николаевич внимательно прочитал записку и грустно улыбнулся.
— Вот вам — души прекрасные порывы, а вы тотчас же гасить их собрались. Признаться, от вас этого не ожидал.
— Помилуйте, Лев Николаевич, он ведь мальчишка еще, без средств, без жизненного опыта.
— Какого жизненного опыта? — Толстой недовольно сдвинул брови. — Вашего? Екатерины Павловны? Или, может быть, моего?
— Личного опыта. Житейского, естественно.