— Это… Это чудовищно, на что вы намекаете, князь, — вспыхнула Лизонька.
— Грязные сплетни, — вельможно рокотал генерал. — Вы повторяете неприличную клевету, князь.
— Возможно, генерал, возможно, — согласился князь. — Во всяком случае я расскажу о ваших сомнениях Николаю Николаевичу младшему. Вполне вероятно, что я что-то напутал, и хлестал он уважаемую даму не нагайкой, а стеком. Я плохо запоминаю детали, но обещаю вам уточнить их.
Онемел не только генерал, но и обе гостьи: Насекин внезапно изменил фронт атаки. При этом он и Хомяков оставались совершенно невозмутимыми, Куропаткин, подмигнув Федору, отвернулся, пряча улыбку, а Варя с трудом сдержала смех. И этот возникший в ней неудержимый, злой смех окончательно смыл с души ее все остатки не только неуверенности, но и волнения. Она отчетливо поняла, что сегодня и генерал, и дамы будут льстить и угодничать, ибо по их представлениям дом, в который должна прибыть сама Числова, был домом всесильным. И сила этого дома олицетворялась в тяжелой, мужицкой фигуре его хозяина. Нет, она не ошиблась в его ослепительной улыбке, в его зеленоватых, с хитрющим прищуром глазах, умевших так презрительно и властно смотреть на всех и с такой любовью — только на нее. Это мгновение оглушающей тишины стало мигом ее прозрения: она поняла, что не только он любит ее, но что и она — она, столбовая дворянка Варвара Олексина! — тоже любит этого уверенного, властного, сильного и решительного человека так, как и должна любить женщина: на всю жизнь.
Все это мелькнуло, осозналось, и тут же Варя легко повела разговор о Бухаресте, театрах, музыке — о том, о чем и следовало говорить, чтобы вывести из транса гостей. И все потекло по заданному руслу: Варя непринужденно болтала с дамами, Куропаткин тихо спорил с Федором, Хомяков невозмутимо курил сигару, а генерал изо всех сил делал вид, что прислушивается к дамской болтовне. Однако ему было неспокойно — не от обиды (по его понятиям его осадить мог только тот, кто стоял выше) — а от прозрачного намека князя на дружеские отношения с сыном самого главнокомандующего. Как бы ни была отныне могущественна Числова, вызывать неудовольствие племянника государя было по меньшей мере неразумно, и генерал, повздыхав и помаявшись, поднялся и начал ходить по гостиной, суживая круги, пока не оказался возле Насекина.
— Позвольте вопрос, князь, вы — человек осведомленный. Когда же наконец Румыния вступит в войну?
— Она уже в нее вступила, — пожал плечами Насекин.
— Да, так сказать, номинально. Я же имею в виду непосредственное участие в боевых действиях.
— Вы пренебрегаете газетами, генерал. Они трубят на весь мир, что князь Карл намеревается лично сокрушить Османа-пашу.
— Газеты всегда преувеличивают.
— Однако направление указано верно. Третьего штурма Плевны не миновать, так почему бы нам не поделиться славою с тридцатитысячной румынской армией?
Разговор, затеянный генералом, заходил в тупик: Насекин отвечал весьма сухо. В поисках продолжения генерал начал было говорить о молодцах солдатиках, на что князь вообще перестал реагировать. Из неудобного положения вывел неожиданно громкий голос Федора:
— Равенство есть идеал справедливого общества, Алексей Николаевич, всеобщее равенство перед законом. А для этого необходимо прежде всего уничтожить сословия.
— Кхе, кхе! — внушительно прокашлялся генерал.
Он решил, что пришло время реабилитировать себя в глазах присутствующих: Федор давал повод для отповеди. Однако князь опередил его, сознательно лишая возможности своевременно произнести своевременные слова.
— Мечтаете об идеальной державе, Федор Иванович? Я тоже, но мечта моя более радикальна: ликвидировать все виды доходов. Любыми средствами: выкупом поместий, акций, земель, предприятий или их насильственным отчуждением в казну — это детали, которые всегда можно оправдать государственной необходимостью. Важно все, решительно все — золото, драгоценности, земли, заводы и фабрики, рыбные ловы и саму рыбу, скот и недра земли — все сосредоточить в одних руках. А далее вы — сам господь бог. Вы — единственный кормилец целой страны, ценитель заслуг и талантов, раздатель милостыни в виде жалованья, единовременного пособия или пенсиона. И вы разом покончите со всеми неприятностями — с возмущениями рабочих, строптивостью интеллигенции, бунтами мужиков и опасной самостоятельностью господ промышленников: жрать-то, пардон, всем хочется. Поверьте, правительство, которое первым осуществит это на практике, будет самым всесильным правительством мира. И что самое парадоксальное, созданное на этой основе государство — называйте его как хотите, дело ведь не в словах — будет государством абсолютного равенства и общественной гармонии, ибо все равны перед куском хлеба насущного.
— Все это уже было, было, было! — почти с отчаянием выкрикнул Федор. — Вы смеетесь над нами, князь? Так признайтесь, посмеемся вместе. А если говорите искренне, то зачем же зовете нас назад? Государство, воспетое вами как идеал, существовало в России в прошлом веке, когда все, решительно все, вплоть до жизни каждого подданного, было сосредоточено в руках монарха. И только указ Екатерины 1762 года положил конец этому варварскому абсолютизму. Это — идеал прошлого, а где же будущее, князь? Или по свойству своего ума вы способны лишь думать о том, что было вчера, и бессильны представить, что будет завтра?
— Завтра будет вчера, — улыбнулся Насекин. — История — это манеж, в котором скачут по кругу все те же лошади. Меняются лишь жокеи: старея, они уходят на покой, и новое поколение с энтузиазмом начинает брать те же барьеры. А в центре этой коловерти стоит некто, и бич в руках этого «некто» всякий раз подстегивает нового жокея. Жокей пришпоривает лошадь, лихо берет уже взятый его дедами и прадедами барьер и гордо именует собственный подвиг прогрессом человечества. Так что моя идея, Федор Иванович, столько же в прошлом, сколько и в будущем.
Насекин говорил с обычной ленцой, бесстрастно и не заинтересованно, будто читал нечто всем давно известное. И нельзя было понять, говорит он серьезно или шутит, предлагает нечто наболевшее или иронизирует по поводу социальных утопий. И поэтому все молчали: Федор хмурился, готовя новые аргументы, генерал растерянно соображал, Куропаткин улыбался и только Хомяков оставался невозмутимым.
— Идея ваша блестяща, но увы, неосуществима, Сергей Андреевич. В вашей схеме нет места для частной собственности.
— В этом смысл, Роман Трифонович. Бич — в одних руках.
— Не получится, — вздохнул Хомяков. — Разворуют: раз не мое, не соседа, так отчего же не украсть? А поскольку ценности накапливать смысла нет — капиталы-то вы запретили иметь, не так ли? — то нет и цели. И ворованное пропивать начнут, это уж не извольте сомневаться. Нет уж, Сергей Андреевич, вы уж, пожалуйста, в своей радикальной системе непременно местечко для частного почина оставьте, а иначе — сопьются. И саму державу пропьют. Вместе с бичом.
— Любопытно, — холодно отметил князь. — Аристократия рождает бунты, а буржуазия — теории.
— Естественно, — улыбнулся Хомяков. — Буржуазии думать приходится.
— Не дай бог вас к власти допустить: ведь, того и гляди, уничтожите нас, пожалуй.
— Уничтожим, — согласился хозяин. — Работать заставим.
— Не боитесь потерь при этом?
— Какие же потери, коли лишние руки к труду будут приложены? Тут не потери, а прямая выгода, даже если в руках этих и голубая кровь.
— Любопытно, — повторил князь, вздохнув. — Умеете анализировать, думать, теории создавать, но все так, будто до вас и света божьего не было. Будто появились вы на пустом месте, прикинули, как дом поставить, и начали котлован копать, не обратив внимания, что фундамент уже давно заложен.
— Какой же хозяин на старом фундаменте новый дом поставит?
— Он не старый, он — вечный, Роман Трифонович, — с необычной ноткой утверждения сказал князь. — Вечный, как сам народ.
— Поясните, — вмешался Федор. — Аллегории кончились, князь.