форме, — князь вдруг привстал, протянул руку. — Дайте мне книгу.
Маша подала. Насекин раскрыл, не выбирая страницы.
— Представьте, что я читаю.
Он помолчал, собираясь с мыслями. Затем начал говорить, старательно выдерживая не только интонацию читающего вслух, но и особо строя фразы.
— Это случилось в те времена, когда еще не было любви. На краю лесов стояло большое село, жители которого в поте лица взращивали хлеб.
Маша почти не слушала: приподнятая декламация князя лишила разговор естественности. Невольно опа уже думала, доехала ли Глафира Мартиановна с Леночкой до Смоленска и как встретила тетушка девочку. Думала об Иване, с которым так обидно разминулась, и о Федоре, сгинувшем неизвестно куда и по закоренелой олексинской привычке не писавшем ни строчки. Думала уже уютно и привычно, когда голос князя вновь прорвался к ней:
— …все мужчины пали в бою. Были добиты раненые, убиты старики и старухи, а дети согнаны в кучу. И только женщин пока не трогали: им предстояло утолить неистовую ярость победителей.
Князь опустил книгу, глянув на Машу блестящими глазами. Во взгляде его было страдание, и Маша поняла, что сейчас начнется то, ради чего и сочинил Насекин литературное вступление. Поняла, ужаснулась, но не осмелилась отказаться, а часто закивала.
— Продолжайте. Пожалуйста, если в силах.
— Если вы в силах, Мария Ивановна, — с тихой горечью вздохнул Насекин.
Он вновь отгородился книгой, скорее, как показалось Маше, чтобы спрятать лицо, чем для того, чтобы разыгрывать чтение.
— Их распинали на супружеских ложах, в пыли дорог и у семейных очагов. Распинали на глазах матерей, подруг и детей под гогот победителей и стоны умирающих. Их рвали за волосы, их били о землю, их топтали, мяли, кусали, кромсали, и лишь белые обнаженные тела их напрасно молили небо о пощаде!..
— Князь, не надо более! — крикнула, не выдержав, Маша.
— Нет, надо, — хрипло — его душили слезы — сказал князь из-за книги. — Я же мог? Мог видеть?.. — он помолчал. — Простите, это всего лишь выдумка. Ежели не желаете…
— Читайте, — сказала она. — Читайте, Сергей Андреевич.
Насекин начал сразу, начал на той же ноте, словно не было разговора, Машиного крика и его собственного иронического пояснения. И с каждой его фразой нарастала нервная дрожь, передаваясь Маше, заставляя ее не только слушать, но и воспринимать это нарастающее напряжение.
— Победители ушли — насытившиеся, усталые, опьяненные. Ушли, приторочив к седлам головы побежденных мужчин. Ушли, гоня перед собою детей: поверженный народ должен был быть уничтожен. Ушли в степь, и, когда перестала дрожать земля от топота копыт, в селе раздались стоны и от груды мертвых поползли те, кто еще мог ползти. Ползли девочки с окровавленными бедрами. Ползли женщины с рассеченными грудями. Ползли старухи с обломками стрел в костлявых спинах. Ползли поседевшие в четырнадцать и онемевшие в десять… — Насекин трудно проглотил ком, пытаясь унять дрожь. — И надо было жить. Надо было забыть о погибших мужьях и угнанных в рабство детях. Надо было забыть о собственной боли и собственном позоре. Прежде чем начать жить, надо было забыть прошлое.
Он замолчал, по-прежнему заслоняя лицо раскрытой книгой. Маша обождала и, скорее почувствовав, чем поняв, что это еще не конец рассказа, тихо спросила:
— А потом? Что сталось с ними потом?
— Потом? — глухо отозвался Насекин, все еще прикрываясь книгой. — И вы, женщина, спрашиваете, что было потом? Через положенный природой срок они стали рожать. Рожать в муках и радоваться каждой новой жизни, и хранить ее, и растить, и воспитывать. И так было издревле, по всей земле, а мы… — князь зло рассмеялся. — Мы до сей поры со средневековой тупостью регистрируем, кто есть кто. Русских, французов, немцев, турок, англичан. Так не лучше ли выбрать самую густую, самую прочную краску и навсегда замазать это разделение? Замазать ложь, потому что все мы, все, без исключения, — дети женщин. Только дети женщин.
— Это ужасно, что вы рассказали, князь, ужасно, — вздохнула Маша. — Но вывод ваш, как всегда, парадоксален. А это значит, что все образуется. Вы скоро поправитесь, окрепнете духом…
— Вывод? — резко перебил он. — Это — общий вывод, Мария Ивановна, но есть еще вывод частный. Я читал вам Евангелие, если изволили заметить, а Евангелие никогда не лжет, даже если оно от Сергия, а не от Матфея или Иоанна. Так знайте же, что бога нет!.. — князь вдруг сел, отшвырнув книгу в дальний угол. — Нет, ибо если бы он был, он не допустил бы того, что видели мои глаза и слышали мои уши. Нет!..
— А как же монастырь? Очередной парадокс, Сергей Андреевич?
— Монастырь — убежище, а не божья обитель. Раковина, в которую я заползу, чтобы не видеть более женских глаз и не слышать женских голосов. Я боготворил вас, дорогая Мария Ивановна, и буду боготворить, но душа моя опозорена виденным. Опозорена и сожжена. Оставьте меня сейчас и никогда более не навещайте. Знайте только, вы — единственная звезда моя, что горит еще во мраке человеческого… Человеческого? Нет! Нечеловеческого зверства!
Маша возвращалась подавленной свиданием, вызвавшим в ней твердое убеждение, что виделась она с человеком, уже закончившим свой жизненный путь, уже бывшим, уже подводившим итоги прожитого и пережитого и клонившимся под их тяжестью. И даже неожиданное признание князя в любви лишь увеличивало ее горечь.
В тот день, когда Маша навещала князя Насекина, генерала Рихтера на дому посетил высокий худощавый мужчина в тесном, явно с чужого плеча потрепанном мундире без погон.
— Вольноопределяющийся Великолукского полка, — представился он. — Следуя к месту назначения, подвергся нападению неизвестных, был оглушен, раздет и ограблен до нитки. Все деньги и документы мои пропали, и лишь по счастью уцелела метрическая выписка, подтверждающая мое имя, дворянство и место рождения. Умоляю ваше превосходительство помочь мне добраться до моего полка, куда я стремился и стремлюсь всею душой своей…
Неизвестный с такой живостью описывал ограбление и собственное печальное положение, что добродушному генералу оставалось лишь возмущаться и соболезновать. Тронутый несчастием с добровольцем, поспешающим в действующую армию, начальник переправы тут же выдал справку об ограблении, деньги на проезд и подорожную до города Ловчи, где находился полков который спешил вольноопределяющийся из дворян Волынской губернии Андрей Совримович.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Умело выведенные из боя остатки дружин болгарского ополчения без помех добрались до Шипкинского перевала, где располагался Орловский полк, порядком потрепанный в июльских боях. Здесь общее командование обороной принял генерал Столетов, раненые были отправлены в тыл, а ополченцы и орловцы сразу же взялись за кирки и лопаты.
Олексин лихорадочно укреплял свой участок, не давая дружинникам передышки. Он хорошо знал, какой убийственный огонь открывают турецкие стрелки при атаке, и хотел не только углубить ложементы, а успеть отрыть и вторую линию. Турок еще не было ни видно, ни слышно, но по шоссе снизу, из Долины Рез, нескончаемым потоком шли беженцы.
Рядом зарывались в землю орловцы. Их командир — круглолицый, румяный подпоручик — работал вместе с солдатами, не давая себе отдыха. Впрочем, вместе с солдатами работали все офицеры; лишь командиры участков определяли ориентиры, прикидывали расстояния, выясняли скрытые подходы к позициям или уславливались с артиллеристами о взаимной поддержке. Но молоденький, с чуть пробившимися рыжеватыми усиками подпоручик был соседом, с ним хотелось не просто познакомиться, а и