претензий, то мы и подавно.
— Я — офицер русской службы, — сухо пояснил Олексин. — Может быть, вам неизвестно, что я самовольно покинул армию?
— Вы такой же подполковник, как я — хорунжий Кубанского полка. Я видел ваши бумаги: прошение об отставке утверждено государем, следовательно, ничего вы самовольно не покидали. Мало того, скажу по секрету, что своим участием в этих беспорядках вы оказали большую услугу нашим дипломатам. Так что не удивлюсь, коли вскорости поздравлю вас с орденом…
Гавриил уже не слышал, о чем со светской непринужденностью болтал князь Цертелев: такого ужаса, какой он ощутил вдруг, он не испытывал никогда ни в боях, ни в кошмарах. До сей поры он был твердо убежден, что разделит участь своих друзей; пусть не здесь, пусть не сейчас, но все равно разделит: будет расстрелян, повешен или на худой конец заточен в каземат. Эта общность судьбы примиряла его со смертью, давала силы гордо смотреть в глаза друзьям и недругам, оставляла его безупречно честным перед всеми, и прежде всего — перед самим собой.
— …Помните обед в Бухаресте? Из пяти веселых мужчин, сидевших когда-то за одним столом, двое уже перебрались в лучший мир: князь Насекин застрелился, а беднягу Макгахана унесла тифозная горячка. Вчера я напомнил об этом обеде Скобелеву, и он распорядился доставить вас к нему.
— Зачем? — быстро спросил Гавриил.
Он ясно расслышал: «доставить», он еще надеялся на генеральский гнев.
— Отобедать, Гавриил Иванович, — улыбнулся Цертелев. — Кстати, и с Федором Ивановичем увидитесь.
В стороне под охраной двух офицеров стояли Меченый и Отвиновский. Оружия у них уже не было.
— Что будет с моими друзьями?
— Увы, — вздохнул князь. — Единственное, что мне удалось сделать, это добиться военного суда и, следовательно, расстрела.
— Смерть от пули — хорошая смерть. Когда это случится?
— Если завтра суд, то на рассвете — казнь. Да, так я о Федоре Ивановиче: он делает блестящую карьеру. Михаил Дмитриевич представил его, и государь очень смеялся, когда узнал, как штатский порученец вел в бой под Ловчей колонну Добровольского…
Казнь на рассвете, государь очень смеялся, Федор делает карьеру: трагедия превращалась в фарс. Точнее, ее превращали в фарс, дабы не омрачать мелкими неприятностями самовлюбленные лики властителей народных судеб. Народное восстание изо всех сил выдавали за фарсовую случайность, за очередной анекдот. И так ли помог он, Гавриил Олексин, русской дипломатии, тем что, уже числясь в отставке, бежал впереди колонны, подобно штатскому Федору? Ах, как посмеется государь, когда ему расскажут об этом!
Женщины и дети уже прошли, уже погрузили раненых и ушли фургоны; с гор длинной вереницей спускались четники. Проходя мимо аскеров, они клали на снег оружие, и Гавриил все время слышал тихое позвякивание металла. А возле Меченого и Отвиновского незаметно, будто сама собой появилась охрана, и теперь Стойчо улыбался Олексину из-за жандармских спин. Ах, как весело посмеется государь…
— Извините, Олексин, меня зачем-то зовут турки, — сказал князь. — Может быть, пойдем вместе и вы заодно попрощаетесь…
«Заодно? Аве, цезарь, моритури те салютант — так, вероятно, скажут ему друзья. Нет, князь, заодно уже не получается…»
— Благодарю. Полагаю, что успею еще сделать это.
— Тогда поскучайте.
— Вас позвали по моей просьбе, — сказал Отвиновский, когда Цертелев подошел. — На Волыни в Климовичах живет единственный человек, которому я дорог, — Збигнев достал офицерский Георгиевский крест. — Я получил эту награду из рук генерала Карцева. Если бы вы могли передать ее Ольге Совримович, князь.
— Я непременно исполню вашу просьбу, — Цертелев спрятал орден. — Волынь, Климовичи, Ольга Совримович.
— Вы оказываете мне огромную услугу, — Збигнев помолчал. — Естественно, для Ольги я погиб в бою.
— Безусловно, Отвиновский.
— Смотрите, что с Олексиным? — вдруг крикнул Меченый.
В морозном воздухе никто не расслышал выстрела, тем более, что Гавриил прикрыл револьвер полой полушубка. Когда князь подбежал, Олексин был уже мертв.
Эпилог
Россия гордилась войнами, гремевшими в начале и конце ее золотого девятнадцатого столетия. Первая спасла отечество и свергла власть гениального узурпатора; победы обещали свободу, и неисполнение мечтаний породило декабрь на Сенатской площади. Вторая подарила свободу другим, оставив России одни надежды, и бомба Гриневицкого была итогом этих напрасных надежд. Обманутые ожидания обладают странным свойством концентрироваться в динамите.
Часто выигрывая войны, Россия еще чаще проигрывала мир, ибо исход войны решает народ, а миром распоряжается правительство. И правительство, проиграв столь щедро оплаченный народом мир на Балканах, в порядке компенсации учредило бронзовую медаль для всех участников войны. А тем, чей подвиг оказался особо трудным, медаль полагалась серебряная, и получали ее защитники Шипки и герои «Баязетского сидения». Немного было уцелевших, и лишь одна семья в России могла похвастаться двумя серебряными медалями — семья майора в отставке Петра Игнатьевича Гедулянова. Вскоре после войны он поселился вместе с женой в станице Крымской, так и не выслужив заветного дворянства. Впрочем, он не жалеет об этом, занятый семьей, хозяйством и регулярными поездками в Тифлис, где живет одинокий, желчный, весьма неприятный отставной майор Штоквич. Он получил Георгия, тысячу рублей годового пенсиона и полную отставку: воздав должное, государь не счел возможным закрыть глаза на способ, которым Штоквич спас Армению от резни. У Гедуляновых двое детей, Тая счастлива и никогда не вспоминает, как везла когда-то в Тифлис перепуганного и жалкого Федора Олексина.
Полковник Федор Олексин тоже не вспоминает о прошлом. Он закончил Академию Генерального штаба, а после внезапной смерти своего покровителя Михаила Дмитриевича Скобелева сумел понравиться новому императору Александру III. Настоящее его блестяще, будущее прочно; может быть, поэтому он охотнее других навещает Варвару: она живет в подмосковном городишке, где ее супруг Роман Трифонович Хомяков ставит уже третью фабрику. Здесь тоже предпочитают не вспоминать вчерашнего и трезво взвешивать завтрашнее.
А завтрашнее беспокоит многих: в сумерках тревожно думается, какие знамена придут на смену угасающему русскому дворянству. Рев фабричных гудков глушит боевые кличи воинских труб, звон шпор уступает звону золота, и за разухабистыми канканами уже не слышна мазурка. Владельца Ясной Поляны, родовитого аристократа и известного всему миру писателя, очень тревожат глубокие трещины в фундаменте народной нравственности. Он ищет новый скрепляющий состав для нее в религиозном реформаторстве, создав собственное толкование христианства. Пророк опоздал к народу своему — его увели другие пророки, — но судьбе угодно было и здесь не обойтись без парадокса: первым апостолом нового учения стал народник и атеист Василий Иванович Олексин. Переехав из Ясной Поляны в Самару, он остался с Толстым навсегда. Наведавшись в гости, взял почитать последнюю работу Льва Николаевича: свод всех четырех канонических Евангелий. Труд этот настолько поразил Олексина, что он в считанные дни сделал краткое его изложение, попросив Толстого написать предисловие и заключение. Так родилось знаменитое «Евангелие Толстого», положившее начало религиозному движению толстовцев.