самому себе, выдохнул, и его могучие плечи ссутулились. Мэри с Колином подались вперед, чтобы уловить первые слова его рассказа.
– Мой отец всю жизнь прослужил дипломатом, и много-много лет мы жили в Лондоне, в Найтсбридже. Но я был ленивым мальчиком… – Роберт улыбнулся… – и мой английский до сих пор далек от совершенства.
Он помолчал, как бы ожидая возражений.
– Отец был высоким мужчиной. Я был его младшим ребенком и единственным сыном. Когда отец садился, он сидел вот так. – Роберт выпрямился, приняв прежнюю напряженную позу, и ровно, как по линейке, положил руки на колени. – Всю жизнь отец носил усы, вот такие… – Указательным и большим пальцами Роберт отмерил у себя под носом около дюйма в ширину. – И когда они начали седеть, он стал маленькой щеткой красить их черной краской, какой дамы подводят ресницы. Тушью. Все его боялись. Мать, мои четыре сестры, даже посол – и тот боялся моего отца. Когда он хмурился, никто не смел заговорить. За обеденным столом нельзя было даже слова сказать, позволялось лишь отвечать, если к тебе обратился отец.
Роберт начал повышать голос, пытаясь перекричать назойливый шум, поднявшийся вокруг.
– Каждый вечер, даже если предстоял прием и маме надо было переодеваться, нам приходилось тихо сидеть, выпрямив спины, и слушать, как отец читает вслух. Каждое утро он вставал в шесть часов и шел в ванную бриться. Пока он не заканчивал, никому не разрешалось подниматься с постели. В детстве я всегда вставал вторым и спешил в ванную, чтобы почувствовать запах отца. Прошу прощения, пахло от него ужасно, но аромат мыла для бритья и одеколона перешибал этот запах. И теперь запах одеколона всегда напоминает мне об отце.
Я был его любимцем, предметом его страсти. Помню – возможно, такое случалось много раз, – моим старшим сестрам, Еве и Марии, было четырнадцать и пятнадцать лет. Все обедали, и они о чем-то его просили: «Пожалуйста, папа. Ну пожалуйста!» А у него был один ответ на все: нет! Им нельзя поехать на школьную экскурсию, потому что там будут мальчики. Им не разрешается перестать носить белые носки. Нельзя пойти в театр на дневной спектакль, если с ними не пойдет мама. Нельзя пригласить подругу погостить, потому что она плохо на них влияет и не ходит в церковь. Потом отец встал вдруг позади моего стула – там, где я сидел, рядом с мамой, – и очень громко засмеялся. Он взял салфетку у меня с колен и повесил ее мне на грудь, сунув краешек под рубашку. «Смотрите! – сказал он. – Вот будущий глава семьи. Вы не должны забывать, что надо заслужить благосклонность Роберта!» Потом отец заставил меня уладить споры, а его рука все времялежала у меня вот здесь, и он сжимал мне шею пальцами. Отец говорил: «Роберт, можно девочкам носить такие шелковые чулки, как у их мамы?» А я, десятилетний мальчик, очень громко отвечал: «Нет, папа». – «Можно ли пойти в театр без мамы?» – «Конечно, нельзя, папа». – «Роберт, можно им пригласить подругу погостить?» – «Ни в коем случае, папа!»
Я отвечал с гордостью, не понимая, что отец использует меня в своих интересах. Возможно, это было лишь однажды. Но мне кажется, такое могло происходить каждый вечер моего детства. Потом отец возвращался на свое место во главе стола и делал вид, будто очень огорчен: «Простите, Ева, Мария, я уже хотел было пересмотреть свое решение, но вот Роберт говорит, что ничего подобного допускать нельзя». При этом он смеялся, да и я обычно тоже начинал смеяться. Я верил всему, каждому слову. Я смеялся до тех пор, пока мама, положив мне руку на плечо, не говорила: «Уймись сейчас же, Роберт!»
Вот так-то! Ненавидели меня сестры? Мне вспоминается один случай, который больше не повторялся. Однажды, в выходной день, до вечера никого не было дома. Мы с теми же двумя сестрами, Евой и Марией, вошли в родительскую спальню. Я сел на кровать, а они подошли к маминому туалетному столику и достали всю ее косметику. Первым делом они накрасили ногти и высушили их, помахав растопыренными пальцами. Натерли лица кремом, напудрились, накрасили губы помадой, выщипали брови и накрасили ресницы тушью. Велев мне закрыть глаза, они сняли свои белые носки и надели чулки из маминого комода. Потом встали – две очень красивые женщины – и посмотрели одна на другую. И целый час они расхаживали по всему дому, смотрелись мимоходом в зеркала и оконные стекла, то и дело кружились посреди гостиной или очень осторожно садились на краешек стула и приводили в порядок волосы. Я всюду шел за ними следом и смотрел на них, просто смотрел. «Ну разве мы не красавицы, Роберт?» – спрашивали они. Я был потрясен, потому что эти девочки перестали быть моими сестрами и превратились в американских кинозвезд. Довольные собой, они смеялись и целовали друг дружку, ибо стали уже настоящими женщинами.
Ближе к вечеру они пошли в ванную и все смыли. В спальне они убрали на место все баночки и флакончики и открыли окна, чтобы мама не почувствовала запаха собственных духов. Аккуратно сложили шелковые чулки и пояса с подвязками – точно так же, как при них это делала мама. Потом закрыли окна, и мы спустились вниз дожидаться маминого прихода, а я все это время был очень взволнован. Внезапно красивые женщины опять превратились в моих сестер, рослых школьниц.
Потом начался обед, а я по-прежнему был взбудоражен. Сестры вели себя как ни в чем не бывало. Я ощущал на себе пристальный взгляд отца. Когда я на миг поднял голову, он заглянул мне прямо в глаза и прочел все мои мысли. Очень медленно он отложил вилку и нож, разжевал и проглотил то, что было во рту, и сказал: «Расскажи-ка, Роберт, чем вы сегодня занимались?» Я считал, что он знает все, как бог. Он испытывает меня, хочет выяснить, достаточно ли я честен, чтобы выложить всю правду. Поэтому лгать не было смысла. Я рассказал ему обо всем – о помаде, пудре, кремах и духах, о чулках из маминого комода, рассказал и о том – словно это могло послужить оправданием, – как аккуратно все было убрано на место. Упомянул даже об окнах. Сначала сестры смеялись и утверждали, что это неправда. Но я все продолжал говорить, и тогда они замолчали. Когда я закончил, отец просто сказал: «Спасибо, Роберт», – и снова принялся за еду. До конца обеда никто больше не проронил ни слова. Я не смел взглянуть в сторону сестер.
После обеда, когда мне уже пора было готовиться ко сну, я был приглашен в отцовский кабинет. Входить туда не разрешалось никому, там хранились все государственные тайны. Это была самая большая комната в доме, ведь иногда отец принимал там других дипломатов. Окна с темно-красными бархатными занавесками были высотой до самого потолка, а потолок был украшен позолотой и огромными кольцеобразными узорами. Там висела люстра. Повсюду стояли застекленные шкафы с книгами, а пол был устлан коврами со всего света, некоторые даже висели на стенах. Отец коллекционировал ковры.
Отец сидел за своим громадным рабочим столом, сплошь заваленным документами, а перед ним стояли две мои сестры. Он велел мне сесть на другой половине комнаты в огромное кожаное кресло, принадлежавшее когда-то моему деду, тоже дипломату. Все хранили молчание. Это была сцена из немого фильма. Отец достал из ящика стола кожаный ремень и выпорол моих сестер – три очень сильных удара каждой по заду, – а Ева с Марией не издали ни звука. Вдруг я оказался за пределами кабинета. Дверь была закрыла. Сестры разошлись по своим комнатам плакать, я поднялся по лестнице к себе в спальню, и на этом все кончилось. Об этом случае отец никогда больше не упоминал.
Мои сестры! Они меня возненавидели. Они должны были отомстить. Наверное, несколько недель они ни о чем другом и не говорили. Это произошло через месяц, а то и больше, после того, как выпороли сестер, когда дома тоже не было никого – ни родителей, ни кухарки. Надо сказать, что, хотя я и был любимцем, мне много запрещалось. Особенно есть и пить все сладкое – шоколад, лимонад. Мой дед никогда не давал сладкого моему отцу – разве что фрукты. Сладкое вредно для желудка. Но важнее всего было то, что