Когда она закончила, раздался одобрительный рокот. Профессор, предлагавший ввести фонетический алфавит, начал говорить о дислексии, о распродаже государственных школ, о нехватке жилья. Послышалось несколько недовольных восклицаний. Обычно уравновешенный, профессор возвысил голос. Две трети одиннадцатилетних школьников из центрального Лондона, заявил он, не умеют читать и писать. Тут вмешался стремительный, как ящерица, Парментер. Потребности специальных детских групп, сказал он, не стоят на повестке дня их подкомитета. Сидевший рядом с ним Канхем усиленно закивал. Подкомитет занимается целями и средствами, а не патологиями. Дискуссия распалась на отдельные разговоры. По какой-то причине предложили голосовать.
Стивен поднял руку, проголосовав за алфавит, который, он знал, не найдет себе применения. Впрочем, ему было все равно, потому что в эту минуту он пересекал широкую полосу потрескавшегося, покрытого рытвинами асфальта, отделявшего друг от друга два городских квартала. С ним была папка с фотографиями и списки имен и адресов, аккуратно перепечатанных и расставленных в алфавитном порядке. Эти фотографии – увеличенные снимки, сделанные во время отпуска, – Стивен показывал каждому, чьим вниманием ему удавалось завладеть. Списки, составленные в библиотеке, где он изучал старые подшивки местных газет, содержали фамилии родителей, чьи дети умерли за последние шесть месяцев. Согласно его теории, одной из многих, Кейт украли, чтобы заменить ею потерянного ребенка. Стивен стучался у дверей и разговаривал с матерями, которые слушали его сперва недоуменно, а затем враждебно. Он посещал нянь и гувернанток. Он ходил по оживленным улицам, показывая всем фотографии Кейт. Он подолгу бродил около супермаркета и задерживался у входа в соседнюю аптеку. Он забирался все дальше и дальше, пока протяженность района его поисков не составила три мили. Он анестезировал себя деятельностью.
Стивен повсюду ходил один, каждый день покидая дом вскоре после того, как наступал поздний зимний рассвет. Полиция утратила интерес к его делу после недели поисков. Беспорядки в северных пригородах, сказали ему в участке, отвлекают все их силы. А Джулия оставалась дома. Она взяла специальный отпуск в колледже. Когда по утрам Стивен выходил на улицу, она сидела в кресле в их спальне, лицом к холодному камину. Там он и находил ее, когда, вернувшись домой вечером, зажигал свет.
Поначалу их отвлекала суета самого унылого рода: собеседования со старшими полицейскими чинами, встречи с командами констеблей, возня со служебными собаками, интерес со стороны нескольких газетчиков, новые объяснения, паническая тоска. На протяжении этого времени Стивен и Джулия держались вместе, задавались недоуменными риторическими вопросами, ночи напролет проводили без сна, предавались рассуждениям, в которых надежда сменялась отчаянием. Но все это было до тех пор, пока время, это безжалостное накопление дней, не обнажило перед ними абсолютную, горькую правду. Молчание вторглось между ними и стало сгущаться. Одежда и игрушки Кейт по-прежнему лежали по всей квартире, ее постель все еще не была убрана. Затем, однажды вечером, беспорядок исчез. Вернувшись домой, Стивен обнаружил, что с кровати снято все белье, а у дверей в детскую стоят три разбухших пластиковых мешка. Он рассердился на Джулию, полный отвращения к этой, как он называл ее про себя, чисто женской тяге к саморазрушению, к умышленному пораженчеству. Но сказать ей об этом он не мог. В их отношениях не осталось места даже для гнева, они наглухо закрылись друг от друга. Они передвигались, словно тени, не имея сил для открытых столкновений. Внезапно их горе стало раздельным, изолированным, невыговариваемым. Их пути разошлись: Стивен остался со своими списками и ежедневными походами по городу, Джулия – в кресле, забывшись в глубокой, замкнутой для постороннего глаза печали. Теперь они были закрыты для взаимного утешения, нежности, любви. Их прежняя близость, их привычная уверенность в том, что они заодно, умерла. Каждый из них жил, съежившись перед лицом своей отдельной потери, и копил невысказанные обиды.
В конце очередного дня, посвященного хождению по улицам, ничто не причиняло Стивену такой боли, как мысль о жене, сидящей в темноте, о том, что она отзывается на его возвращение лишь едва заметным движением, и о том, что ему не хватает ни доброй воли, ни изобретательности, чтобы нарушить воцарившееся между ними молчание. Стивен подозревал – и, как позже выяснилось, вполне справедливо, – что Джулия принимает все его усилия за типично мужской способ уклониться от реальности, за попытку скрыть свои истинные чувства под маской уверенности, самодисциплины и деятельной активности. Потеря, обрушившаяся на них, обнажила крайности их характеров. Им открылась мера взаимной нетерпимости, которую печаль и потрясение сделали непреодолимой. Совместные трапезы стали невыносимы. Теперь Стивен ел на ходу, стоя в каком-нибудь баре, где подавали одни сэндвичи, переживая из-за каждой потерянной минуты, не желая присесть и прислушаться к своим мыслям. Джулия, насколько он знал, не ела ничего вообще. В начале их отчуждения он как-то принес домой хлеб и сыр, которые с тех пор, каждый по отдельности, мирно обрастали плесенью на обезлюдевшей кухне. Сесть за стол вдвоем значило бы признать неизбежное и примириться с тем, что они остались вдвоем.
Наконец дошло до того, что Стивен не мог больше смотреть на Джулию. Дело было даже не в том, что он замечал на ее лице следы измождения, оставленные там исчезновением Кейт и его собственным молчанием. Ему была невыносима инертность Джулии, полный упадок воли, ее почти экстатическое страдание, которое грозило подорвать его собственные усилия. У него была ясная цель – найти дочь и убить ее похитителя. Стивену нужно было только откликнуться на верный импульс и показать фотографию Кейт нужному человеку, который привел бы его к ней. Если бы только дни стояли подлиннее, если бы Стивену было легче победить нараставшее с каждым утром искушение не высовывать голову из-под одеяла, если бы он ходил быстрее, все время был внимателен, не забывал оглядываться каждую минуту, тратил бы меньше времени на еду, больше доверял своей интуиции, заходил бы в боковые улочки и двигался еще быстрее, охватывая все более обширную площадь, бегом, пожалуй, даже бегом…
Парментер, неуверенно поднявшись на ноги, убирал серебряную ручку во внутренний карман своего пиджака. Направившись к двери, которую Канхем специально отворил для него, старый лорд одарил всех прощальной улыбкой. Члены подкомитета зашуршали бумагами и завели традиционные сдержанные разговоры, с которыми обычно покидали здание. Стивен шел по горячему коридору вместе с профессором, чей проект фонетического алфавита убедительно провалился на голосовании. Профессора звали Морли. В своей вежливой, неуверенной манере он объяснял, насколько затрудняли его работу дискредитировавшие себя алфавитные системы прошлого. Стивен знал, что скоро снова останется один. Но даже в эту минуту он ничего не мог поделать с уплывавшими мыслями, не мог заставить себя не вспоминать о том, как однажды ситуация ухудшилась настолько, что он почти ничего не почувствовал, когда февральским вечером вернулся домой и обнаружил, что кресло Джулии опустело. На полу лежала записка с названием и телефонным номером пансиона где-то в Чилтернских округах. Никаких других сообщений она ему не оставила. Стивен бродил по квартире, зажигал свет и бессмысленно озирал опустевшие комнаты, словно крохотную сцену, застывшую в ожидании, когда уберут декорации.
Закончив обход и вернувшись к креслу Джулии, Стивен помедлил возле него, положив руку на спинку, словно подсчитывал возможные выгоды некоего опасного предприятия. Наконец он сделал над собой усилие, в два шага обогнул кресло и опустился в него. Он уставился в черный камин, где обгоревшие спички, набросанные в беспорядке, соседствовали с обрывком алюминиевой фольги. Минуты текли – время, чтобы почувствовать, как покрытая материей набивка кресла освобождается от контура Джулии и принимает его формы, – пустые минуты, как все прочие. Затем Стивен обмяк, впервые за последние недели ощутив неподвижность. Он провел в таком положении много часов, всю ночь напролет, время от времени ненадолго впадая в дремоту, а когда пробуждался, не делал попытки пошевелиться или отвести взгляд от каминной решетки. Все это время, казалось, что-то сгущалось в молчании, стоявшем вокруг него, – медленная волна осознания, которая, вздымаясь с вкрадчивой силой прилива, не рухнула и не взорвалась драматическим грохотом, но вынесла его в эти краткие часы на простор понимания, в котором сущность его потери впервые открылась Стивену в ясном, истинном свете. Все, что было до этого, оказалось иллюзией, будничной и маниакальной мимикрией печали. Перед самым рассветом Стивен начал плакать, и именно с