доме. Ее дядя, отец той девочки, только проводил до двери последнего из полицейских. Он вернулся в комнату, спотыкаясь, и тяжело упал в кресло. Его ноги сильно тряслись, и дети с изумлением наблюдали, как тетя Клариссы опустилась перед ним на пол и начала успокаивающе массировать его бедра.
– Тогда я не связала этого с пропажей сестры. Это была просто еще одна странность, которые в детстве воспринимаешь абсолютно спокойно. Я думала, может, эти колени, пляшущие в брюках, и означают «пьянство».
Я вспомнил свое первое выступление: мне было одиннадцать лет и я должен был играть на трубе. Я так нервничал, что у меня тряслись руки, поэтому я никак не мог удержать мундштук у губ, да и правильно сложить губы, чтобы выдать хоть звук, тоже не мог. Потому я засунул весь мундштук в рот, изо всех сил стиснул его зубами, а свою партию наполовину пропел, наполовину протрубил. В общей какофонии рождественского детского оркестра никто этого не заметил. Кларисса сказала:
– Ты до сих пор здорово изображаешь трубу в ванной.
От потрясений мы перешли к танцам (я их ненавижу, она любит), а от танцев к любви. Мы говорили друг другу слова, которые влюбленные никогда не устают говорить и слушать.
– Теперь, когда я вижу, что ты совсем свихнулся – я люблю тебя еще больше, – сказала она. – Рационалист неожиданно сходит с ума.
– И это только начало, – пообещал я. – Оставайтесь с нами.
Кларисса напомнила, как я повел себя после падения Логана, и это разрушило чары, но лишь на полминуты, не больше. Мы подвинулись ближе друг к другу и начали целоваться. То, что произошло сразу за этими поцелуями, усилилось всеми эмоциональными ссадинами, полученными во время примирения, будто тягостная, затянувшаяся на неделю ссора с угрозами и оскорблениями счастливо завершилась взаимным прощением. Нам было нечего прощать, кроме смерти, которую мы отпускали друг другу как грех, но это ощущение таяло с каждой новой волной чувств. Однако мы дорого заплатили за этот экстаз – мне приходилось отгонять от себя образ темного дома в Оксфорде, одинокого, будто стоящего в пустыне, где из окна на втором этаже двое детей смотрят на хмурых визитеров матери.
Потом мы заснули и, проснувшись через час, поняли, что проголодались. Придя в халатах на кухню и обшаривая холодильник, мы поняли, что нам нужна компания. Кларисса отправилась звонить. Эмоциональный комфорт, секс, родные стены, еда, вино и общество – мы хотели заново убедиться в целостности нашего мира. Через полчаса мы уже сидели в обществе наших друзей Тони и Анны Брюс и, пересказывая произошедшее, поглощали тайские кушанья, которые я заказал по телефону. Мы рассказывали, как это делает обычно семейная пара, – один нагнетает напряжение, второй пытается перебить, и первый то перекрикивает, то дает ему вставить слово. Случалось, мы начинали говорить одновременно, но, несмотря на все это, история выходила довольно складной: она обрела форму, и, кроме того, сейчас она рассказывалась в безопасном месте. Я видел, как постепенно на умных, сосредоточенных лицах наших друзей проступало уныние. Их шок был только тенью нашего, он больше походил на добровольную имитацию наших эмоций, и потому возникало искушение сгустить краски, перебросить веревку преувеличений через бездну, отделяющую реальность от ее анекдотического переложения. В последующие дни и недели мы с Клариссой неоднократно пересказывали нашу историю друзьям, коллегам и родственникам. Я поймал себя на том, что каждый раз использую одни и те же фразы, определения и в том же порядке. У меня получалось подробно излагать события, ничуть не переживая, даже не вспоминая их. Тони и Анна ушли в час ночи. Проводив их, я вернулся и увидел, что Кларисса просматривает свои конспекты лекций. Действительно, ее отпуск закончился. Завтра понедельник, она начнет преподавать. Я прошел в кабинет и сверился с ежедневником – две встречи и статья, которую необходимо закончить к пяти. До какой-то степени мы были надежно защищены от этой катастрофы. Мы были вместе, у нас было много старых друзей да еще обязательства и увлеченность интересной работой. Стоя в свете настольной лампы, я смотрел на небрежно сложенные в стопку шесть писем, ожидающих ответа, и их вид внушал мне спокойствие.
Мы проговорили еще полчаса, но только потому, то идти до кровати уже не было сил. В два часа нам это удалось. Свет был погашен уже пять минут, когда телефонный звонок вырвал меня из дремоты.
Я уверен, что верно запомнил произнесенные им слова. Он сказал:
– Это Джо?
Я не ответил. К тому моменту я уже узнал этот голос. Он сказал:
– Я только хочу, чтобы ты знал: я понимаю, что ты чувствуешь. Я тоже это чувствую. Я люблю тебя.
Я повесил трубку.
– Кто это был? – пробормотала в подушку Кларисса.
Может быть, я слишком устал или я умышленно скрыл это, желая защитить ее, не знаю, но я совершил первую серьезную ошибку, когда повернулся на другой бок и сказал:
– Никто. Ошиблись номером. Спи.
4
Когда мы проснулись утром, события предыдущего дня еще звенели в воздухе над нашей кроватью и масса наших обязательств стала чем-то вроде бальзама на раны. Кларисса ушла в полдевятого на семинар пятикурсников по романтической поэзии. Она сходила на административное собрание факультета, пообедала с коллегой, проверила семестровые работы и еще час занималась со своей аспиранткой, которая писала работу о Ли Ханте[8]. Она вернулась домой в шесть, когда меня еще не было. Сделала несколько звонков, приняла душ и отправилась ужинать со своим братом Люком, пятнадцатилетний брак которого разваливался.
Я с утра принял душ. С термосом кофе прошел в свой кабинет и четверть часа раздумывал, не предаться ли мне искушениям, подстерегающим внештатнику – газетам, телефону и мечтам. У меня было полно поводов поразмыслить, глядя в потолок. Но я взял себя в руки и заставил дописать статью для американского журнала о телескопе «Хаббл».
Этот проект интересовал меня уже несколько лет. Он воплощал в себе старомодный героизм и величие, не служил военным целям, не приносил быстрой прибыли, им двигала простая и благородная потребность – больше знать и понимать. Когда выяснилось, что главное трехметровое зеркало на тысячные доли миллиметра тоньше, чем нужно, общество не разочаровалось. Кто-то ликовал, кто-то злорадствовал, восторги и хохот до колик сотрясали планету. Еще со времен гибели «Титаника» мы беспощадны к технарям, с цинизмом воспринимая их экстравагантные амбиции. И вот теперь в космосе красовалась наша самая большая игрушка – говорят, высотой с четырехэтажный дом, – которая должна была донести до сетчатки