– Милость может быть даже и у того, у кого ничего нет. Я не деньги имею в виду. Я имею в виду мою дочь.
– Ваша дочь не заслуживает ничего.
– Куда я ее не возил! Я всюду таскал ее от одного ребе к другому, и никто не мог обещать ей ребенка. Она и по врачам бегала, когда заведется рубль, и врачи ей то же самое говорили. У ребе это обходилось дешевле. И вот она убежала – да поможет ей Б-г. Он помогает и грешникам. Она согрешила – но она была в отчаянии.
– Пусть она бежит вечно.
– Она годами была тебе верной женой. Она делила с тобой все твои невзгоды.
– Что она причиняла, то она и делила. Она была верной женой до последней минуты, или до последнего месяца, или до предпоследнего, а значит, неверная она, чума ее возьми!
– Б-же упаси! – крикнул Шмуэл, вставая. – Тьфу на тебя!
Сверкая глазами, он хрипло проклял зятя и выбежал за дверь.
Яков продал все, только одежду на себе сохранил, и была она у него крестьянская – расшитая рубаха подпоясана поверх брюк, заправленных в высокие сапоги гармошкой. И крестьянский ношеный овчинный тулуп, который нет-нет пахнёт овцой. И свой инструмент он сохранил, и книжек несколько: русскую грамматику Смотрицкого, учебник по биологии, «Выдержки из Спинозы» и потрепанный атлас двадцатипятилетней давности. Книги он аккуратно сложил и скрепил бечевкой. Инструмент был у него в мучном мешке, из-под завязки торчала пила. Еще было немного еды в бумажном кульке. Он бросил кой- какиеобломки мебели – старьевщик требовал, чтоб ему заплатили за то, что их возьмет, – и два набора тарелок, треснутых, тоже не продашь; пусть Шмуэл делает с ними что хочет – пользуется, сожжет, расколотит, – никуда не годное барахло. Рейзл только ради отца два набора держала, самой не надо было. Но взамен за телегу и клячу Шмуэл с него получил прекрасную корову. Пусть забирает себе доченькино молочное дело. Тоже неплохо. Яков в жизни не видел, чтобы кто другой, кроме Шмуэла, умел выменять что-то из ничего и потом продать за настоящие деньги. Иногда он из ничего выторговывал свиную шетину, шерсть, зерно, сахарную свеклу, а потом продавал крестьянскую вяленую рыбу, мыло, платки, конфеты в малых количествах. Такой у него был талант, и он чудесным образом с него жил. «Кто дал нам зубы, даст нам и хлеб». От него, однако, не пахло ничем – ни хлебом, ни чем прочим.
Яков, в слишком просторном тулупе и башлыке, был длинный, нервный человек с большими ушами, загрубелыми, потемневшими руками, широкой спиной и замученным лицом, несколько оживляемым серыми глазами и темными волосами. Нос у него был когда еврейский, когда нет. Никто особенно не удивлялся, что он, когда Рейзл сбежала, сбрил короткую рыжеватую бороду. «Ты сбриваешь бороду – и ты уже не похож на своего Создателя», – предупреждал его Шмуэл. С тех пор не один еврей говорил ему, что он стал похож на гоя, но ему было от этого ни горячо ни холодно. Он выглядел молодо, а чувствовал себя старым и за это никого не винил, даже свою жену, он винил судьбу и жалел себя. Нервность проявлялась в его движениях. Он теперь шевелился быстрее, чем надо, – делать-то было особенно нечего, а он всегда что-нибудь делал. В конце концов, он был мастер, и руки у него просили работы.
Побросав пожитки в телегу с ржавым ведром между задних колес, он остался недоволен видом кобылы, облезлой, тонконогой, с темным костлявым крупом и большими глупыми глазами, которая так прекрасно ладила со Шмуэлом. Лошадь делала что хотела, и Шмуэл ей потакал. В конце концов, в этом полоумном мире чуть поскорей, чуть подольше – какая разница? Завтра ты не станешь богаче. Мастер сам себя ругал, что приобрел такого одра, потом рассудил, что уж лучше такой несуразный обмен со Шмуэлом, чем он бы задаром отдал корову крестьянину, который до нее зарился. Да и тесть ему не чужой все-таки. Правда, хотя железнодорожной станции нигде вокруг не было, а ямщик подбирал дальних ездоков в две недели раз, Яков бы добрался до Киева и без этой телеги и клячи. Шмуэл предлагал подвести его верст на тридцать-сорок, но Яков предпочел от него отделаться. Кобылу эту и, с позволения сказать, телегу он рассчитывал, как доберется до города, сбыть если не живодеру, так старьевщику за пару рублей.
Двойра, корова с темным выменем, паслась в поле на задах под безлистым тополем, и Яков к ней пошел. Белая корова подняла голову и смотрела ему навстречу. Мастер ее похлопал по тощему боку. «Прощай, Двойра, – сказал он, – счастливо тебе. Что у тебя осталось, отдай Шмуэлу, он тоже бедный человек». Он хотел еще что-нибудь сказать, но не мог. Сорвал пучок жухлой травы, скормил корове, потом вернулся к телеге и лошади. Снова явился Шмуэл.
И почему он ведет себя так, будто это он меня бросил?
– Я не для того вернулся, чтобы с кем-то выяснять отношения, – сказал Шмуэл. – Что она сделала, я не стану оправдывать – она мне так же испортила жизнь, как тебе. Однако когда ребе говорит, что она теперь умерла, голос мой соглашается, но не мое сердце. Во-первых, она мое единственное дитя, и с каких это пор нам требуется еще больше покойников? Не один раз я ее проклинал, но я просил Б-га не слушать.
– Ладно, я еду, – сказал Яков. – Берегите корову.
– Погоди, не уезжай, – сказал Шмуэл, и глаза у него были несчастные. – Вот ты останешься, и Рейзл, может быть, вернется.
– Предположим. И кому это надо?
– Был бы ты терпеливей, она бы от тебя не ушла.
– Пять лет, шестой – большое терпение. С меня довольно. Я подождал бы до законных десяти,[6] но она удрала с каким-то подонком, так что благодарю покорно.
– Кто может тебя осуждать? – Шмуэл печально вздохнул. Помолчав, он спросил: – Нет ли у тебя табаку – скрутить папиросочку, Яков?
– Ничего у меня нет.
Шмуэл быстро-быстро потер сухие ладони.
– Нет у тебя, у тебя нет, но чего я в толк не возьму, так это на что тебе сдался твой Киев. Опасный город, набитый церквами и антисемитами.
– Я с самого начала обманут, – горько сказал Яков. – Что лично мне пришлось пережить, вы сами знаете, не говоря уж о том, что, кроме нескольких месяцев в армии, я проторчал тут всю свою жизнь. Этот штетл – тюрьма, никаких перемен со времен Хмельницкого. Он гниет, и евреи гниют вместе с ним. Все мы тут арестанты, не мне вам говорить, и пора попытать счастья где-то еще, я решил окончательно. Надо пожить. Надо на мир посмотреть. Я кое-какие книги прочел за последние годы, к это же прямо-таки удивительно, какие дела творятся на свете, а мы о них понятия не имеем. Мне не надо никакого Тибета, уже то, что я увидел в Петербурге, заинтересовало меня. Ну кто мог себе вообразить белые ночи – а это научный факт, там они имеются. Когда я вышел из армии, я думал отсюда уехать, но обстоятельства оказались против меня, включая вашу дочь.
– Моя дочь мечтала удрать отсюда с первой минуты, как вы поженились, это ты не хотел.
– Что правда, то правда, – сказал Яков. – Я виноват. Я думал, раз хуже не будет, значит, должно быть лучше. Я кругом не прав, а теперь хватит. Я еду наконец.
– За Чертой только богатый еврей или из образованного класса может получить вид на жительство. Царь не хочет бедных евреев по всему своему государству, а Столыпин, чтоб он лопнул, его подзуживает. Тьфу! – И Шмуэл смачно сплюнул.
– В образованный класс мне не попасть по причине слабой учености, но от богатства не откажусь. Как говорится, последнюю рубашку готов продать, лишь бы стать миллионщиком. Кто знает, может, где подальше отсюда мне и повезет.
– Подальше – тот же штетл, – сказал Шмуэл. – Люди, свары, хлопоты, неприятности. Здесь по крайней мере с нами Б-г.
– Он с нами, пока казаки не прискакали, а тогда он где-то еще. В отхожем месте он, вот он где.
Шмуэл сморщился, но оставил это замечание без ответа.
– Почти пятьдесят тысяч евреев живут в Киеве, – сказал он, – втиснутые в несколько околотков, чтоб удобней было их бить, когда начнется погром. И в большом городе их скорей перебьют, чем у нас. Мы, как услышим крики, бросимся в лес. И зачем тебе надо так спешить прямо в руки к черносотенцам, Яков, пусть их повесят за языки?
– По правде говоря, такой уж я человек – у меня иного потребностей, которые мне, здесь особенно, никогда не удовлетворить. Пора где-то еще попытать счастья. Под лежачий камень, как говорится, вода не течет,