счетной деятельности и незнакомое ему прежде острое чувство горестного одиночества. За время бесконечно долгих инспекторских визитов в монастыри он привык по едва заметным признакам — жесту, подмигиванию, оброненному слову — догадываться о скрытой напряженности отношений, о тайных страстях и о запретных любовных связях этих отрезанных от мира мужчин, ибо монахи тоже ведь люди, даже если жизнь в монастырском братстве калечила их личность и чувства. Молиться и дрожать — таков, казалось, был девиз одного из монастырей на склоне Олимпа: куропалат провел в нем неделю и сумел постепенно расположить к себе тамошних монахов настолько, что они стали делиться с ним, рассказывали о скрытом соперничестве за право главенствовать, о несправедливостях, которые им приходится выносить, о тайной жажде мести, о постоянном и страстном желании бежать из обители. Он заметил, что все так мечтали о бегстве из тех мест, словно монастырь был для них преддверием ада. Монахи готовы были бежать куда угодно, вынести любые страдания, лишь бы избавиться от этой ужасной ссылки, лишь бы никогда больше не видеть физиономий своих товарищей. И всякий раз, когда кто-нибудь из монахов умирал, все испытывали радость, которую они с трудом сдерживали до церемонии погребения, когда можно было излить душу в громком пении псалмов. Один раз Льву довелось встретиться с бывшим доместиком схолом [28], которого обрекли на рясу и тонзуру. Монахи поведали молодому Льву Фоке, что бывшего доместика наказали за слишком буквальное исполнение придворного этикета, в соответствии с которым никто не смеет прикасаться руками к императору. Когда Роман II Лакопин во время охоты на кабана во Фракийских Родопах упал с коня прямо в лужу, доместик не помог ему встать, так как не посмел прикоснуться к его особе. Получивший ушибы, весь облепленный грязью, император долго бултыхался в луже и смог подняться на ноги лишь с помощью другого участника охоты. На лице бедного доместика запечатлелись все его страдания, усугубленные долгим заточением в этой юдоли скорби, заточением, которое спасло несчастного от приговора к выкалыванию глаз, но обрекало его на бессмысленное существование до конца жизни. Зачем они спасли ему глаза, если ссылка эта была хуже слепоты? Да, злосчастная жизнь была у монахов, какую бы работу они ни выполняли и какую бы должность ни занимали. Все они были жертвами либо приговора, либо, что еще хуже, собственного давнего и смутного призвания. Но с течением времени чувства их огрубели, и они превратились в работников, удел которых — выжимать сок из ягод для приготовления вина, настоек и лекарств или подсчитывать подати, собранные для далекого императора. «Грызться между собой они перестают тогда, когда напиваются, пить перестают, чтобы возобновить ссору», — сказал о монахах святой Косма, на собственном опыте познавший все тайны монашеской жизни.
По возвращении в столицу Лев поклялся себе, что никогда больше и близко не подойдет к этим ужасным местам, навсегда укроется в стенах императорского Дворца и подыщет для себя занятие, не связанное с подобными визитами и необходимостью проводить дни в такой тоске и печали. С тех пор его ничто больше не связывало с дальними монастырями, и он, насколько это было возможно, избегал даже встреч с монахами, приезжавшими в Константинополь для ежегодных отчетов главному казначею и для докладов о положении дел на границах империи.
И вот теперь он станет одним из них. Кончив трудиться над его тонзурой, евнухи взяли из ящика грубую темную тунику и умело и ловко стали снимать с него тонкую тунику куропалата. Раздев Льва, они натянули прямо на его голое тело монашеское облачение, и тут куропалат почему-то подумал: «А как же те монахи, которые сами выбрали себе такую долю во имя Господа и всех Святых, они что, тоже голые под туниками?» Когда он в молодости выполнял функции императорского посланца, подобная мысль ему и в голову не приходила, но он знал, что все возможно в тех отдаленных местах, где людей одолевают темные страсти и средиземноморская жара.
Было уже темно, когда они тронулись в путь на повозке, запряженной парой волов. Напротив него сидели два молчаливых монаха. Куропалат, пока еще звавшийся братом Львом, но уже смирившийся с мыслью, что ему придется сменить это слишком гордое имя, задавался вопросом, сама ли Феофано приказала отправить его в ссылку, а император безучастно принял ее решение, или же приказ исходил именно от императора.
Лев твердо знал, что с этого момента связь со столицей и с императором будет очень затруднена, в какой бы монастырь его ни отправили, и думал, не свидетельствует ли это долгое путешествие по суше о том, что цель его находится скорее всего в пустынях Сирии или Паннонии, а вовсе не на каком-то острове, как показал ему знаками один из евнухов. Сам себе он признался, что предпочитает морю пустыню. Моря Лев не любил, и всякий раз, когда ему приходилось плыть на корабле, он чувствовал себя отданным во власть неведомых опасностей, от которых, как ему представлялось, нет спасения, поскольку плавать он не умел: не смог научиться этому даже в дворцовых бассейнах. Обтрепанные края полотнища, которым была покрыта повозка, громко хлопали на ветру. Места вокруг столицы продували таинственные ветры, прозванные греками разбойными: они налетали неожиданно и с такой яростью, что срывали крыши с домов, с корнем вырывали деревья. Рассказывали, что однажды во время войны с болгарами такой ветер решил исход сражения в пользу противника, напугав коней, запорошив пылью глаза византийских солдат и опрокинув фуры, груженные провиантом. Он с тревогой спросил у монахов, не начинается ли ураган.
Пожилой монах посмотрел на Льва неодобрительно, словно тот позволил себе богохульство, и сказал:
— Господь всемогущ.
— Это мне известно, но я спросил, не начинается ли ураган. Эти внезапные порывы ветра и сверкающие молнии могут стать препятствием в нашем путешествии и отдалить его цель.
— Я уже сказал, брат, что Господь всемогущ.
Монах опустил глаза, показывая, что он не намерен продолжать эту нечестивую беседу.
Прошло еще несколько часов; Лев Фока почувствовал голод и жажду. К тому же он боялся грозы, но не осмеливался сказать о своих плотских желаниях и страхе этим суровым и погруженным в ханжеские метафизические размышления монахам. Лев и сам знал, что Господь всемогущ: вдруг он решит наслать на них ураган и опрокинуть повозку? Или захочет доказать свое всемогущество, испепелив посланной с небес молнией и их, и повозку, и волов? Мало помнить о всемогуществе Бога, хотелось бы какой-то ясности относительно его намерений. Лев, конечно, знал, что не услышит от своих спутников ни единого слова утешения, и потому молча переживал и размышлял о намерениях Всевышнего, о том, что задумали Небеса, о земных тяготах и ненадежности повозки, скрипевшей под ударами ветра.
— Монашеская жизнь должна быть следствием выбора, а не наказания, — решился он вдруг на открытую провокацию, чтобы выяснить настроение своих провожатых.
— Иногда она — выбор, а иногда и дар, если грешнику дают возможность покаяться.
— А что если этот так называемый грешник не знает, в чем состоит его грех? Как может он покаяться в грехе, не ведая даже, совершил он его или нет?
— Главное — покаяние, а не грех.
— Но покаяние предполагает существование греха или вины.
— Верно. Кто же без греха? Кто без вины?
— Но ведь даже Святой Павел утверждает, что все — грех. Грех — есть, пить, спать, любить женщину или мужчину, грех -зевать, все грех. Выходит, людям остается только и делать, что каяться пли удалиться в монастырь.
Пожилой монах удивленно посмотрел на Льва Фоку и даже глаза прищурил, стараясь получше понять, что подразумевается под этим силлогизмом относительно всеобщего монашества. Но Лев не захотел встретиться с ним взглядом и, отогнув край парусины, прикрывавшей оконце, выглянул наружу. За оконцем простиралась иссушенная степь, по которой все еще гулял ветер; его внезапные порывы поднимали в воздух шары сухой травы и гнали их в ночи, как стада диких животных.
24
Когда эпарх Георгий Мезарит узнал, что куропалата облачили в монашескую рясу и сослали в далекий сирийский монастырь, он подумал, что сам Господь Бог со всеми святыми пришел ему на помощь. Теперь злейший враг, повинный во всех его несчастьях, попал в немилость и изгнан из Дворца: даже Никифор ничего не сделал ради спасения брата. И хотя такой поворот событий казался эпарху просто невероятным, он вздохнул с облегчением. Когда же спустя несколько дней после изгнания куропалата в дверь его покоев постучался церемониймейстер двора, чтобы передать приглашение на праздник прихода зимы, который ежегодно и очень пышно отмечался во Дворце, он решил, что его положение загадочным и