Тебе не понять, как может привязаться бродяга к какой-нибудь одежке или вещи вроде этой. Когда у тебя нет дома и ты бродяжничаешь в одиночку, то бывает, что постоянным твоим спутником становится какой- нибудь предмет, вроде этой сумы, которой я дорожу как талисманом, пусть даже она залоснилась от жира и грязи.
Тогда Пенелопа приказала рабыням выстирать мою суму в кипятке с золой.
Никак не могу понять, почему Пенелопа пользуется любым предлогом, чтобы увести разговор в сторону. Она не спросила, когда я видел Одиссея в последний раз, здоров ли он был, какое у него было настроение и о чем он говорил. Ничего. Поистине странно, что ее интерес к новым подробностям о жизни Одиссея ослабел, как только она поняла, что я говорю правду. По-моему, ее даже больше занимают рассказы о давних временах и об осаде Трои, хотя она слышала их уже тысячи раз от тысяч людей, чем вести о возвращении мужа.
Выходит, любовь Пенелопы навсегда осталась в том далеком прошлом? Поэтому она плакала, когда я описывал ей пурпурный плащ и золотую пряжку? Может, она боится услышать от меня что-нибудь дурное об Одиссее и его последних приключениях? Я даже на мгновение не хочу поверить, что ее любовь ко мне с годами ослабела, и меня охватывает гнев при мысли о притязаниях молодых женихов. Но можно ли знать, какой была ее жизнь все эти бесконечные двадцать лет?
Пенелопа пользуется любым случаем, чтобы показать Телемаху, самым верным служанкам и даже пастуху Эвмею, как раздражает ее присутствие женихов, расположившихся во дворце. Но какой женщине в мире не лестно видеть вокруг столько знатных и молодых претендентов на ее руку? Уж не оттого ли она расстраивается, что с каждым днем редеют ее стада?
— Ты, вероятно, еще помнишь, любезная царица, — сказал я ей, — о тех далеких днях, когда Одиссей уплыл на Троянскую войну, которую ты справедливо считала бессмысленной. Быть может, не прошла горькая обида тех злосчастных дней и сейчас тебе не хочется знать, остался ли Одиссей в живых или обретается среди теней Аида? Если это так, я не стану испытывать своими бесполезными рассказами твое желание жить в покое с новым супругом.
Я ждал, что Пенелопа рассердится на меня за эти вызывающие слова и начнет уверять в своей верной любви к Одиссею, о которой говорил мне и Телемах, и даже пастух Эвмей. Так нет же, слезы ее вызывал мой рассказ лишь о самых давних событиях, похоже, она смирилась и плакала об утраченном счастье, которого уже не воскресить.
Пенелопа упорно смотрела на языки пламени в очаге, говорила тихо, словно стесняясь чего-то, и под конец все-таки спросила, думаю ли я, что Одиссей еще жив, и в таком случае известно ли мне что-нибудь о заключительном отрезке его путешествия. Тогда я стал усиленно расцвечивать факты, желая понять, что у нее действительно на уме. Я повторил: мне доподлинно известно, что Одиссей, потеряв в море всех своих товарищей, приплыл один, без одежды, на остров феаков, был принят там с царскими почестями и осыпан дорогими подарками.
— С острова феаков, — сказал я, — Одиссей должен был отплыть в сторону Итаки. Я даже думал, что, увижу его здесь, но, по-видимому, плавание оказалось более длительным, чем можно было предположить, либо из-за морских бурь, либо из-за беспокойного характера и любопытства, побуждающего Одиссея заходить в каждый порт, попадающийся на его пути, чтобы узнать новых людей и собрать новые дары. А не проявляет ли он малодушие, ибо сомневается в верности супруги и боится, что на Итаке его примут не так, как он рассчитывает? Как может знать великолепный Одиссей, осталась ли Пенелопа верна ему или отдала предпочтение кому-нибудь из женихов?
Услышав о скором возвращении Одиссея, Пенелопа не проявила радости, на которую я рассчитывал, а сказала только, что надежда никогда не покидала ее, а потом позвала служанок и велела нм омыть мои ноги как почетному гостю.
— Так что теперь ты сможешь сидеть за нашим столом рядом с Телемахом: женихи станут относиться к тебе с уважением, а прислуживать тебе будут служанки и подавальщики. Другие служанки приготовят тебе на ночь ложе с мягкими шерстяными покрывалами, — сказала она и добавила, что враждебно настроенные боги, вероятно, никогда не дадут ей возможности вновь увидеть Одиссея, раз уж они так противятся его возвращению, сея на его пути множество препятствий. Если же сам Одиссей поддался своей страсти к приключениям, то его путешествие с острова феаков на Итаку может продлиться еще лет десять.
Как тут поверить словам Телемаха? Где она, исстрадавшаяся и выплакавшая все глаза Пенелопа, которая бессонными ночами ищет утешения, считая звезды в небе? А добрый и простодушный Эвмей? Сколько вздора нагородил он мне в своей лачуге! Похоже, Пенелопа просто не желает верить в возвращение Одиссея. Может быть, его внезапное прибытие нарушит планы относительно ее нового брака с одним из женихов? Конечно же, предпочтение отдается Антиною — наглому, сильному и заносчивому Антиною, который уже и сейчас ведет себя во дворце как хозяин, отдает приказания прислуге и во всем превосходит остальных претендентов. Как же горька правда и как далеки от нее представления и помыслы наивного Телемаха!
— Ни одна нечистая женщина не прикоснется к твоим ногам, — сказала Пенелопа. — Это сделает старая няня твоего друга, богоподобного Одиссея. Такой высокой чести никто не удостаивается.
— О чем еще можно мечтать, моя обожаемая царица, — ответил я, — как не о том, чтобы ко мне прикоснулись руки, ухаживавшие за человеком, которым я так восхищался и который вернется к себе на родину не в отрепьях и не впавшим в нищету, как я, несчастный, а победителем, с ценными дарами, полученными им от феаков и правителей городов, в которых он побывал на обратном пути.
Повинуясь жесту Пенелопы, старая Эвриклея поднесла мне серебряную лохань, смешала в ней холодную воду со снятым с огня кипятком, и сказала, что почитает за честь омыть ноги гостю — другу царя, которого она держала на руках и за которым ухаживала со дня его рождения. Старая няня глянула мне в глаза и сразу сказала, что не встречала человека, который был бы так похож на ее господина Одиссея.
Казалось, Эвриклея принюхивается ко мне, как собака, узнавшая хозяина, совсем как мой пес Аргус. Она даже ощупала меня, чтобы убедиться, что ее не обманывают глаза, ослабевшие от старости, но еще такие проницательные. А я сказал, что мне уже не раз говорили о нашем сходстве с Одиссеем, хотя сейчас из-за перенесенных злоключений и по воле невзлюбившего меня бога я выгляжу старше своих лет.
Когда старая Эвриклея с губкой в руках стала мыть мне ногу, она увидела глубокий шрам на голени от клыка разъяренного кабана: он вонзил мне его в плоть, когда я, совсем еще молодой, охотился на горе Геликон вместе со своим благородным дедом Автоликом. Этот дикий зверь выскочил из зарослей кустарника и ударил меня прежде, чем я прикончил его копьем. Рана затянулась, но остался глубокий, неизгладимый шрам, и старуха, притронувшись к нему дрожащей рукой, взглянула мне в глаза и чуть было не заговорила, сорвав тем самым все мои тайные планы.
Я сразу же зажал старой няне рот рукой и знаком велел ей молчать. Эвриклея на мгновение растерялась, но сразу поняла, что мне необходимо ее молчание, и, спохватившись, проглотила слова, которыми хотела выразить радость и волнение, читавшиеся в ее глазах.
Пенелопа заметила, что Эвриклея отпустила мою ногу и вода расплескалась по полу, но отнесла это за счет слабости рук старой няни) и не догадалась, что меня узнали, потому что Эвриклея поднялась за свежей водой и оливковым маслом, чтобы умастить мои ноги.
Поднялся и я — вроде бы помочь ей — и тихонько, так, чтобы Пенелопа не услышала, сказал, что никто не должен знать о возвращении Одиссея, ибо это может погубить и меня, и мой дом. Итак, ни слова никому, даже Пенелопе. Эвриклея шепнула мне, что хоть она и стара, но сердце у нее крепкое, как скала, а воля — железная. По-моему, она была счастлива, что ее и ее царя объединяет теперь такой важный секрет.
После омовения, когда Эвриклея смягчила мои ступни и икры маслом, мы в молчании принялись за легкий ужин. Наконец Пенелопа сказала, что пришло время расходиться, и попросила старую няню проводить меня туда, где мне уже приготовили постель.
Я последовал за неуверенно ступающей Эвриклеей через зал и шел медленно, делая вид, будто опираюсь на палку. Я понимал, что на Эвриклею положиться будет надежнее, чем на Пенелопу — такую сомневающуюся и погруженную в свои мрачные мысли.
Показав мне мое ложе, Эвриклея, прежде чем попрощаться, еще раз заверила меня, что сердце ее тверже камня, а ноля крепче железа. Подождав, когда я улягусь на большую воловью шкуру, она укрыла мне плечи мягкими овчинами, а поверх всего положила шерстяное покрывало. И только потом ушла, пожелав мне спокойной ночи.