Наконец-то! Со мной в палате лежал пожилой пехотинец, раненный, как я узнал, под калининским элеватором, и еще человек шесть с разных фронтов. Мы горячо обсуждали последние новости. Я переживал, что не пришлось участвовать в наступлении, сказал об этом пехотинцу. Он отечески-заботливо посмотрел на меня и пожурил:
– Сынок, ведь кому-то и жить надо! Вот ты молодой, значит, уже лучше меня: у тебя еще все впереди! На-ка вот бритву – сними усы, ты, видать, их еще ни разу не брил, а уже пора!
На Новый год к нам в гости приехали колхозницы. Привезли к нашему столу подарки. Вечером была встреча с ранеными.
Сначала выступил самодеятельный коллектив госпиталя. Сестры начали с песен, а потом лихо заплясали гопак. Колхозницы сидели в первых рядах. Вдруг из зала на сцену вышел раненый:
– И я хочу танцевать!
Сбросил халат и в нижней рубашке и кальсонах задал такого трепака! Колхозницы засмущались, но, наверное, поняли, что сами и виноваты,- кроме масла и мяса для столовой, подарили кое-кому сорокаградусную. Школьники выступали со стихами, песнями. Я смотрел на малышей, чувствовал себя их защитником и думал: 'Нет, не зря я был на фронте, не зря мучаюсь от раны… За них, за наше будущее!'
Чаще всего к нам в палату заходила сестра Таня Повзык. Вряд ли она была старше меня, но вела себя как опытный медицинский работник. Говорила на украинском языке, певуче и красиво. Всем нам очень нравилось ее теплое, ласковое отношение к раненым. Что и говорить, в госпитале были разные люди, и среди раненых и среди сестер.
Иногда по палате ползли слухи о легком поведении какой-нибудь сестры… О Тане же за все время никто не сказал дурного слова.
Настало время выписки. Врачебная комиссия работала на четвертом этаже. Меня быстро осмотрели. Сердце мое, ослабленное потерей крови, непривычное к ходьбе по лестницам, билось очень часто.
– На что жалуетесь?
– Вот, сердце колотится.
– Сколько вам лет?
– Двадцать.
– В таком возрасте это не опасно! Годен!
Вечером после ужина у меня возникло неодолимое желание поговорить с Таней. До последнего дня я не решался сделать этого.
Сестра стояла в коридоре недалеко от нашей палаты и смотрела в окно. И раньше в свободную минуту она любила постоять возле него неподвижно, глядя прямо перед собой. Может быть, в это время видела она не заснеженные улицы чужого для нее сибирского города, а свою зеленую и певучую Украину, свой родной дом, из которого молоденькой девушкой ушла работать в госпиталь…
Я подошел к ней и сказал: 'Таня, я хотел бы поговорить с вами!' – 'Iдiтъ краще спати',- не повернув головы ответила сестра. Опешив и растерявшись, я ушел.
Утром следующего дня мне дали направление в городок, где стоял запасной артиллерийский полк.
Назначение командиром противотанкового орудия было неожиданным – я служил во взводах управления, а не в огневых взводах, обеспечивающих стрельбу из орудий и уход за ними. К счастью, противотанковая пушка была легкой и простой в обращении, я быстро освоил, как она разворачивается с походного положения на боевое, правила стрельбы прямой наводкой по подвижным целям и способы маскировки.
Жили мы в бараках-землянках с двухэтажными нарами. Сразу же по прибытии решил написать письмо Тане в госпиталь. Мне очень хотелось оправдать себя в ее глазах: казалось, она подумала обо мне что-то нехорошее,
Я написал, что до войны не был знаком по-настоящему ни с одной из девушек, что после фронта и полученного ранения, вдалеке от родных и близких, мне очень хотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, что несколько раз собирался подойти к ней, но отважился на это только в последний вечер… Не рассчитывал на ответ, но письмо пришло, простое и искреннее. У нас завязалась дружеская переписка, длившаяся полтора года. Тот, кто был на фронте, знает, как дороги такие письма! Забегая вперед, скажу, что я был виновен в прерванной переписке. Таня знала мой домашний адрес, написала моим домашним. 'Прислал письмо какой-то Повзык, – сообщил отец, – спрашивает, что с тобой случилось?' Милая Таня! Посылая письмо, она, на всякий случай, представилась моим родителям мужчиной. К сожалению, я не сберег ее теплых, полных доброты и участия ко мне, дышавших девической чистотой писем.
Сохранилась только маленькая фотография: чуть-чуть исподлобья смотрит девушка в легкой косынке. На обратной стороне короткая надпись: Боре от Тани.
В составе очередного пополнения нас перебросили под Киров. Когда на вокзале выходили из вагонов, появилась группа женщин. Одна из них бросилась ко мне, обхватила шею руками:
– Коленька… Коленька… Жив! – с плачем говорила она, судорожно обнимая. Другие женщины оттащили ее. Я успел разглядеть лицо. Оно поразило меня, запомнилось воспаленными от слез, полными горя и надежды глазами. Потрясенная вестью о гибели своего сына, женщина была близка к сумасшествию…
До марта пробыл в Кирове. В запасном артиллерийском полку меня вооружили старой, видавшей виды винтовкой. У некоторых новичков винтовки были английского производства времен первой мировой войны. На стрельбище тренировались в стрельбе из автоматов, учились бегать на лыжах, занимались строевой подготовкой и каждый день ели гороховый суп и пшенную или овсяную кашу. Эх, лучше бы на фронт!
У меня, на беду, разболелся коренной зуб. Когда пришел на медпункт, фельдшер – здоровый крепкий парень – сказал мне:
– Лечить я не умею, зуб могу выдрать. Так как? У меня другого выхода не было.
– Ну, терпи! – сказал мой лекарь. Сил у него было достаточно, и зуб он вырвал мгновенно. Но боль была неимоверная: средств для замораживания десны у него не нашлось.
Наконец-то из нас собрали несколько маршевых рот и отправили в Киров. Пока шли по городу к вокзалу, справа и слева от колонны все больше и больше собиралось народа, в основном, женщин. Среди нас было много вятичей: очевидно, слух о нашей отправке разнесся по городу. Свечерело, пошел снег. Многие из сопровождавших женщин плакали. А может, это снег таял на их лицах? Наверное, все вместе, – ведь в строю шли их мужья, братья, любимые. Только у меня не было тут никого из близких… Невольно вспомнил отца и мать, Лелю, Леву. Как-то они, мои самые дорогие?
Леля, моя сестра-десятиклассница, в то время пока я лежал в госпитале, болела тифом. У меня есть ее фотография, снятая после выздоровления. Голова бритая, без богатых каштановых кос; черноглазая, худющая, похожая на мальчишку. Отец писал, что Леля стала ходить в Дом пионеров – занимается вышивкой. Он прислал мне вырезку из областной газеты 'Рабочий край', где она сфотографирована за этим занятием. Отцу под Новый год тоже было плохо. Он почти через день ходил в Соснево – пригород Иванова – за соленой водой из источника, на которой мама варила суп. Видно, переутомился, – туда не близко, несколько километров, – и дома упал без сознания. 'Но сейчас ничего, – писала мама, – отлежался'. О себе промолчала. Она всегда думала только о других: 'Приезжал Лева. Поехал за танком на Урал. Заходил в свой энергоинститут. Говорил, что все удивлялись его огромному росту. А я думаю, он все такой же, как и был. Просто военная форма делает его выше…'
Посылая письма домой, я старался не расстраивать родителей. Промолчал о том, что несколько раз был под обстрелом, что мог бы стать жертвой предательства, как мерз в заснеженном лесу на берегу Волги, о своих мучениях после ранения. Единственно, что себе позволил – написал, что меня ранило, да и то не сразу…
В первые дни войны мне очень хотелось запомнить до мелочей, что с нами было. Может, придется- таки рассказать это когда-нибудь дома? Я даже дневник завел. Стал записывать в него все, что видел, начиная с 22 июня. Но долго вести дневник не пришлось. Под Нарвой встретился Парахонский и попросил листок бумаги. Я сказал ему, чтобы взял из тетради, лежащей в вещмешке на машине. Вечером дневника не оказалось. Побежал к Парахонскому. Он отчитал меня:
– Я увидел твой дневник, прочитал его и уничтожил. Можешь ругать меня, сколько хочешь, но я